“Знаете ли вы, возлюбленные братья, за что хотят погубить меня? За то, что я не приказывал стлать перед собой богатые ковры, что никогда не хотел я одеваться в золотую и шелковую одежду, что я не унизился до того, чтобы удовлетворять жадность этих людей, и не держал стола, открытого для них.

Племя аспида господствует, осталось потомство у Иезавели, но и благодать подвизается с Илиею. Иродиада также здесь, Иродиада все еще пляшет, требуя головы Иоанна, и ей отдадут голову Иоанна, потому что она пляшет”.

Иоанн Златоуст

 

* * *

Запропоновані уривки із книги “Крестный путь Иоанна Златоуста” (під загальною редакцією О. В. Орлової) є спробою дати зрозуміти читачеві, скільки від церковного свавілля сучасних йому єпископів перетерпів великий учитель, отець і святитель Церкви Іоан Золотоустий. Ця книга вийшла у світ 1996 року в непростий спосіб, у Москві, досить скромним тиражем в 2500 примірників і без благословення священноначалія Російської Православної Церкви. Чому? Тому, що священноначаліє Московської Патріархії не дуже-то хоче, щоб такі книжки читали широкі кола православних, бо в них викрита гірка правда церковної смути ІV століття – повстання владолюбних і пихатих єпископів проти святителя Іоана Золотоустого.

В історії існує закономірність, що все через якийсь час повторюється. Отож, читаючи ці уривки із книги, спробуйте провести паралель між сучасниками Золотоустого, його недругами, і сьогоднішнім священноначалієм РПЦ, яке зарозуміло присвоїло собі владу Господа і Спасителя нашого забороняти, відлучати, проклинати. Пихатість і владолюбство в Церкві – це повне зневажання Божих заповідей, його настанов для нас всіх – рівних перед Богом. Історія хресної дороги Іоана Золотоустого свідчить, що всі, хто виступав проти нього, прикриваючись “владою, даною їм від Бога”, в результаті залишилися посоромленими повік.

Собори Церкви – це голос Церкви, мудре керівництво Церквою. Але не всі рішення Соборів можна вважати правильними. Не завжди “изволися Духу Святому и нам” (так починаються постанови Соборів) – там витає благодать Духа Святого. Бо ж як можна вважати правильними рішення Соборів, які забороняли Іоана Золотоустого? Або ж який Собор потрібно вважати законним? Той, що судив, чи той, що проголошував вселенського учителя святим? Таких зборищ і пилатівських судилищ в РПЦ було немало. Ними просякнута вся історія Синодальної Російської Церкви. Цього гріха в Московській Патріархії не позбулись і донині.

РЕДАКЦІЯ

 

ИЗ КНИГИ

“КРЕСТНЫЙ ПУТЬ ИОАННА ЗЛАТОУСТА”

 

ПРЕДЫСТОРИЯ СОБОРА 403 Г.

 

Оставляя на земле Своих учеников, Христос не сказал им: “Теперь начинайте жить, как Я вас научил”. Он только предупредил их – ждите обещанного. И послушная Его слову – Церковь Христова, еще не рожденная, затворилась в тесной горнице и как бы перестала жить. Старое кончилось, а новое еще не начиналось. И вот свершилось. Бог явил себя как любовь безмерная, непостижимая. Избрав перво­начальную Свою Церковь, Господь посылает ей в день сошествия Святого Духа – не помощь, а совершенство. Полному несовершенству и совершенной немощи дарованы полная мощь и совершенство. Изречение Господне: “Я есмь путь, истина и жизнь”, – не было чем-то, что нужно было достигать, чему можно было научиться. Рожденному свыше явились новые: его (Его) путь, его (Его) истина, его (Его) жизнь. Родился новый род людей. Жизнь, которая открывалась в человеке, была не по поучениям Христа, не по воспоминаниям о Его образе жизни, – а во Христе.

После гонения на Церковь в Иерусалиме апостолы становятся странниками – они идут исполнять заповеданное им слово Христа: “Идите, научите все народы, крестя их во имя Отца и Сына и Святаго Духа, уча их соблюдать все, что Я повелел вам” (Мф. 28, 19–20). Благовествуя, они основывают Церкви. Каждое их слово, каждое послание показывает, какой великий огонь попечения, скорби и любви горел в их сердцах: “Вы в сердцах наших, так чтобы вместе и умереть и жить” (2 Кор. 7, 3); “Ночь и день всеусердно молился о том, чтобы видеть лицо ваше и дополнить, чего недоставало вере вашей” (1 Фес. 3, 10). Апостолы воплощали в жизнь слово Христово об отношении высших к низшим: “Кто хочет быть первым, да будет всем рабом” (Мф. 20, 27). Апостол Павел говорил: “Мы могли явиться с важностью, как апостолы Христовы, но были тихи среди вас, подобно как кормилица нежно обходится с детьми своими” (1 Фес. 2,6–7). Апостол раскрывает высшую тайну христианского “начальника”: “Я унижал себя, чтобы возвысить вас” (2 Кор. 11, 7).

В чем же выражалась власть апостольская? В том, что они ею, как ни странно сейчас для нас, они ею не пользовались. Не властью, а любовью побеждали сердца и привлекали их ко Христу. “Я проповедывал Евангелие, не пользуясь моей властью, ибо, будучи свободен от всех, я всем поработил себя, дабы больше приобрести... Для всех я сделался всем, чтобы спасти, по крайней мере, некоторых” (1 Кор. 9, 18–22). “Для всех я сделался всем”, – принадлежать кому угодно, только не себе; жертвовать не чем-нибудь из своего, а самим собой, – и до конца. И как мог бы ученик Христов властвовать иначе? И слово апостольское как огонь проникало в сердце и преображало его, ибо это был огонь благодати Духа Святого. Он-то и превращал слышимое и мыслимое в живое, сердечное знание, давал человеку такую уверенность в невидимой и непередаваемой на человеческом языке истине, как любящий сын, скажем, уверен в присутствии в его жизни любящей матери. И эту истину уже никак и никто не был в состоянии вырвать из его сердца. Тот, кто получил сердечное знание – откровение, потерять веру не может, ибо она стала кровью его сердца. Говоря словами св. Василия Великого, “духоносные души, озаренные от Духа, и другим сообщают благодать”. Но уже в IV веке св. Григорий Богослов в Слове к епископам своего времени восклицает: “Так было некогда, и что ныне – смешно то видеть”. А св. Иоанн Златоуст, как бы продолжая, заключает: “...Причина же в том, что охладела любовь”. Постепенно исчезает, как бы прячется апостольский свет великой любви к братьям. И свет внутренний уступает свое место наружному блеску митр, бриллиантовых нагрудных знаков, роскоши парчи... И все незаметнее при общем богатстве Церкви кажется живой апостольский свет. Чрезвычайно редко выбранные народом для церковного служения – истинные избранники Божии. Но и эти редкие гости иерархического строя большей частью гонимы или не жильцы на белом свете (посмотрите жития святых – как мало в последнем тысячелетии долговечных святых епископов). Какой пророческий образ в “Деяниях апостолов”: первый выборный от народа для служения в Церкви и в то же время избранник Божий – св. Стефан – как бы “спешит” принести себя в жертву за грех народа.

Духовных всегда узнавали в апостольский век – они были учителями, пророками, апостолами – и жили, как все, как весь церковный народ. Теперь же они прославляемы, т. е. становятся видимы, не столько чудесами, сколько мучительным и тяжким крестом служения и подвижничества.

Великие отцы Церкви постоянно свидетельствуют о поразительной немощи современных им епископов, не имея в виду того или иного епископа, говорят вообще об епископских грехах своего времени. Письмо к епископам св. Григория Богослова: “Вы, приносящие бескровные жертвы, достославные приставники душ, вы, которые восседаете на знаменитых престолах, превознесены, а в делах внутреннего благочестия не отличаетесь от прочих, говорите с важностью о том, что делаете слишком легкомысленно. Было время, что сие великое тело Христово было народом совершенным, а что ныне – смешно то видеть. Всем отверст вход в незапертую дверь (т. е. к сану епископа)... Приходите сюда утучневшие, винопийцы, одевающиеся пышно, обидчики, снедающие народ, льстецы перед сильными, двоедушные, рабы переменчивого времени – приходите смело: для всех готов широкий престол. Все толпитесь около Божественной трапезы, и теснясь, и тесня других... Кто смотрит на вас, тот пойдет противоположной стезей. И это единственная польза от вашей испорченности”. Св. Иоанн Златоуст пишет: “... что может быть беззаконнее, когда люди негодные и исполненные множества пороков получают честь за то, за что не следовало бы позволить им переступать церковного порога... Ныне грехами страдают начальники Церкви... Беззаконники же, обремененные тысячью преступлений, вторглись в Церковь, откупщики сделались настоятелями. Это бесчиние получило некоторый законный вид и особенно распространяется: если кто согрешил и обвиняется, то такой старается не о том, чтобы доказать свою невинность, а о том, чтобы найти сообщников для своих преступлений”. Св. Василий Великий говорит: “Боюсь, что в настоящее время иные и не облекшиеся во Христа и в милосердие, смиренномудрие, долготерпение, если кто возьмется за них – не откажутся, а если никто не возьмется, во множестве будут втесняться, и окажется много самопоставленных соискателей власти, гоняющихся за настоящим блеском и не предвидящих будущего Суда”. Святой XI века – Симеон Новый Богослов говорит о том же: “Из епископов есть многие из немногих, которые высоки и смиренны худым и противным смирением, которые гоняются за славой человеческой, превозносятся над всеми внизу сидящими... Незванно входят внутрь Христова святилища. Вступают без хитона благодати Духа Святого, который они никоим образом не восприяли. Входя же, они показывают себя близкими Христу лицами. Дерзко и самонадеянно они прикасаются к Божественным Тайнам”. Вот что говорят истинные преемники апостолов. Невозможно было “втиснуться” в апостолы, пророки и учителя, а в епископы, оказывается, можно. Только лжепреемники апостолов способны были на такие поступки, о которых мы читаем в документах истории, используемых в нашей книге. Можно ли представить себе, что апостол Павел, или Григорий Богослов, или Иоанн Златоуст способен был, подобно Папе Григорию VII, предписать императору целовать свою туфлю или, подобно Папе Иннокентию IV, подписать буллу о введении пыток при расследовании ересей?..

Примечательно, что именно из среды священства явились главные ересиархи. И вовсе не все епископы прекращали дальнейшее распространение ересей. Избранники Божии, истинные преемники апостолов, которых Господь посылал в Церковь, – вот кто были победителями ересей в Церкви. Св. Кирилл Иерусалимский пишет: “По Божьему изволению в местах, особенно пораженных ересью, являются великие светильники Церкви, вооруженные силой веры и знания, и в жизни и в творениях, истинные учители и пастыри. Каждый из них силой истины своего дарования, данного ему Богом, и примером своей жизни ограждал свою паству от нападений ариан и был один в состоянии сохранить данную ему Церковь. Православная Галлия обязана была своим существованием св. Иларию, Египет – св. Афанасию, Малая Азия дала трех великих учителей: Василия Великого, Григория Богослова, Григория Нисского”. (Святитель не упоминает Иоанна Златоуста, поскольку тот в то время еще не был епископом). Соборы, окончательно отвергавшие ереси, всегда были послушны святым мужам, избранникам Божиим. Там, где таких мужей не было, Соборы часто блуждали во мраке. Оттого и было много так называемых “разбойничьих соборов”. Протоколы таких “соборов”, осудивших великого святителя, истинного преемника апостолов Иоанна Златоуста, использованы в нашей книге.

В историческом романе-хронике “Крестный путь Иоанна Златоуста” великий проповедник и учитель нравственности показан, прежде всего, как властный епископ – суровый обличитель неправды в христианском обществе, как истинный преемник апостолов, который каждое свое слово, можно сказать, запечатлел собственной жизнью, исполненной настоящего мученичества. Златоуст своим служением еще раз подтвердил: истинные преемники апостолов – Божии избранники. Отличительным внутренним свойством такого избранника является полнота Христовой любви, присущая ему всегда, и полнота свободы в свидетельстве Евангелия. Их можно гнать, и даже убивать, но нельзя распоряжаться их святой волей по желанию человеков!

Как никто другой Иоанн Златоуст мог повторить за апостолом Павлом: “И слово мое, и проповедь моя не в убедительных словах человеческой мудрости, но в явлении Духа и силы”. Духом апостолов, духом Христа водился этот святитель, поэтому и слово его стало духоносным, поэтому и народ дал ему редкое звание Златоуста. Евангелие было для него запечатлено не на бумаге, а, говоря его же словами, – “в его собственном сердце”. Только совершенный, имеющий полноту Духа Святого, и только по внушению Духа Святого имеет возможность или право стать священнослужителем, – вот что напоминает нам всей своей жизнью великий учитель Церкви Иоанн Златоуст. Апостольское служение не может быть не сопряжено с мученичеством, – вот что хотелось нам подчеркнуть в рассказе о скорбном пути этого святителя. “На епископа должно смотреть, как на самого Господа”, – писал святой Игнатий Богоносец. Безусловно, но на епископа – истинного избранника Божия, каким был Иоанн Златоуст. Но безумие смотреть, как на самого Господа, на таких епископов, о которых с горечью писал другой святой, Григорий Богослов, – на тех, “чье звание так часто прикрывало и прикрывает возмутительных нечестивцев, искажающих дух Божий”.

Труды, переводы которых положены в основу книги: жизнеописание Иоанна Златоуста, сделанное его другом Палладием, роман А. Тьерри “Иоанн Златоуст и императрица Евдоксия”, высказывания историков Созомена и Феодорита, протоколы “разбойничьих соборов”, осудивших и низвергших Златоуста, и, конечно, слова, письма и послания самого святителя – показывают великого учителя Церкви и время, в которое он жил, на наш взгляд, глубже, нежели прежние жизнеописания святителя. Со страниц книги на читателя смотрят как бы два Златоуста: один – суровый и властный, истинный епископ, учитель народа, мужественный защитник Церкви Христовой, другой – мягкий, любящий пастырь, удивительно милосердный, даже к врагам своим. Кроме того, источники, использованные в книге, должны рассеять эйфорию современного человека в отношении христианского государства.

Первые столетия, до объявления веры Христовой главенствующей в государстве, принадлежать к Церкви было небезопасно, иногда страшно, и уж во всяком случае христианство не давало никаких материальных преимуществ. И жизнь христиан была высока. Все житейское, суетное подавлялось радостью о Христе Воскресшем и снова грядущем, чтобы царствовать вовеки. Церковный организм был мужественен, и члены тела, недостаточно стойкие, от братьев своих получали крепость. Как отличались христиане от иных людей, можно узнать, например, из жития св. Пахомия Великого. Язычником, молодым солдатом, св. Пахомий однажды на походе был изумлен жителями одного селения, которые снабдили проходящих воинов пищей, одеждой и утешили всяким добрым словом. “Что за жители этого города?” – спросил Пахомий и получил ответ: “Это христиане. Это такие люди, которые всегда милостивы, гостеприимны, не мстительны даже к врагам своим и всегда всем служат бескорыстно”. И Пахомий принял христианство. Таких свидетельств множество из времен первохристианства. После Константина Великого бесчисленное количество людей принимали Крещение: некоторые ради славы земной, ради многих выгод, которые теперь сулила принадлежность к христианской религии, объявленной господствующей в стране; многие просто по инерции – поступающие согласно поговорке: “как люди, так и мы”. Они приносили с собой в Церковь “материалистический вкус”, пристрастие к суете.

Иуда был владетелем денежного ящика. Его, озаренного светом Христа, – избранника, победило мерцание серебреников. Марфа, любившая Христа, не могла не упрекнуть Марию, праздно сидящую у ног Спасителя. Ревность к делу вложила в ее сердце недовольство сестрой. Что станет с Церковью, когда в нее нахлынет масса людей, сердцу которых дороги исключительно дела земные? Множество марф, не обладающих истинными чувствами евангельской Марфы, – как они сильно воздействуют на душу любящей Христа Марфы, станут увлекать ее все глубже и глубже в заботы житейские. И как они все нападут на марий с упреками – будут бесконечно утомлять их, в лучшем случае. И какое широкое поприще для маленьких иуд. Ничто так не разъединяет людей внутренне, как материалистические интересы. Окончательно забывается жизнь апостольского века, всем кажется даже, что строй Церкви был тогда такой же. Великое свидетельство: “Не я живу, а живет во мне Христос”, – необходимое сознание для каждого христианина – делается мертвым изречением. Члены Церкви не только не мужи, не только не юноши, не отроки, но даже не дети, а сугубо младенцы. И если еще при императоре Феодосии святые главенствовали в Церкви, однако антихристов дух уже готовился приблизиться к престольному месту.

Поистине мученическим можно назвать слово св. Григория Богослова к Константинопольской церкви с просьбой отпустить его... ибо жить и дышать в столице ему стало нестерпимо – еписко­пу навязывают придворный этикет. Для св. Григория этот этикет представляется чистым издевательством над служителем Христа. И когда св. Григорий Богослов ушел, на его место был избран Нектарий, человек светский, умевший ладить с придворным миром. Такова была участь епископов в христианской империи.

Чтобы осветить страшную картину опустошения любви, которое произвела в Церкви Христовой деятельность империума, объявленного священным, достаточно привести следующие факты. В конце IV века в Византии был издан закон, запрещающий священнослужителям отнимать преступников из рук правосудия (ибо так поступали тогда служители алтаря) и в виде компенсации (ибо тогда еще все-таки государственная власть считалась с Божиими людьми) даровано было право убежища и действительного ходатайства о смягчении наказаний преступникам (потом и право убежища было отменено). Таково было положение дел в первые века империи, объявившей себя христианской. В конце Х века, когда Россия приняла христианство, наехавшие из Греции епископы возмущались, что св. Владимир не казнит преступников, и учили его. На это св. Владимир ответил им: “Бога боюсь”. Позднее русские, а не греческие иерархи создали акт печалования. Таким образом, императорская власть подчинила своей “государственной мудрости” священнослужителей. Вот отчего жестокостью и безобразием насилий Византия часто не уступает, а в некоторых случаях превосходит языческую Римскую империю.

ЕСЛИ В ПЕРВЫЕ ВЕКА ХРИСТИАНСТВА МАЛО КТО СОМНЕВАЛСЯ, ЧТО ХРИСТИАНИН – ЭТО ЧЕЛОВЕК ДУХОВНО ПЕРЕРОЖДЕННЫЙ, А КТО ЕЩЕ НЕ ПЕРЕРОДИЛСЯ, ТОМУ НЕОБХОДИМО СТЯЖАТЬ ДУХА СВЯТОГО, ТО В ХРИСТИАНСКОМ ГОСУДАРСТВЕ, ОСОБЕННО БОЛЕЕ ПОЗДНЕГО ВРЕМЕНИ, НАСТУПАЕТ ФОРМАЛЬНОЕ ОТНОШЕНИЕ К ХРИСТИАНСКОМУ ЗВАНИЮ. ЦЕРКОВЬ В СОЗНАНИИ ЛЮДЕЙ ВСЕ БОЛЕЕ ПРЕВРАЩАЕТСЯ В НЕКОЕ УЧРЕЖДЕНИЕ, ЗАБЫВАЕТСЯ, ЧТО ЭТО НОВЫЙ РОД ЛЮДЕЙ. НО ЦЕРКОВЬ НИКОГДА НЕ МОЖЕТ БЫТЬ БЕЗ ПРАВЕДНИКОВ. И ИСТИННОМУ ПАСТЫРЮ, ЕСЛИ ТОЛЬКО ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ЕГО ГОЛОС – ГОЛОС СОВЕСТИ МИРА, ГОЛОС ЦЕРКВИ ХРИСТОВОЙ, – ОСОБЕННО ТЯЖЕЛО, ПРИ ЛЮБОЙ ВЛАСТИ СЛУЖЕНИЕ ВСЕГДА ИСПОЛНЕНО МУЧЕНИЧЕСТВА. НО ОДНОВРЕМЕННО СВОБОДА ВО ХРИСТЕ ТАКОМУ СЛУЖИТЕЛЮ ДАЕТ ТО ДУХОВНОЕ СЧАСТЬЕ, КОТОРОЕ ПОЗВОЛИЛО ИОАННУ ЗЛАТОУСТУ, НЕСМОТРЯ НА ВСЕ СКОРБИ, КАК СО СТОРОНЫ МИРА, ТАК И СО СТОРОНЫ СВОИХ ЖЕ “БРАТЬЕВ ВО ХРИСТЕ”, ОТ ПОЛНОТЫ СЕРДЦА СКАЗАТЬ СЛОВА, ПРОИЗНОСИМЫЕ СЕГОДНЯ ПОДЧАС БЕЗ ИСТИННОГО ПОНИМАНИЯ ИХ СМЫСЛА, – “СЛАВА БОГУ ЗА ВСЕ. АМИНЬ”. [...]

 

401–  403 ГОДЫ

ДОЛГИЕ БРАТЬЯ

 

В стране монастырей, занимавшей пустыню Нитрийскую с присо­единением части Скитской области, между Нильской долиной и Ливийской горной цепью, – в стране, населенной монахами общежи­тельными и отшельниками, где городами были монастыри, а земледельцами пустынники, жили четыре человека, хорошо известные во всем Египте под прозвищем “Долгих братьев”. Этим странным прозвищем они были обязаны своему высокому росту, который еще более увеличивал их чрезвычайную худобу, следствие неумолимо-сурового образа жизни. Почти младенческая простота этих сынов пустыни сочеталась с необыкновенной ясностью их ума и глубокими познаниями. Ученики той великой Александрийс­кой школы, где Дидим Слепой продолжал преподавание Климента и Оригена, они, можно сказать, имели единое желание и дыхание, до того чувства их и поведение были неизменно согласны. И так как они в действительности составляли единое, то их любили всех четверых соединять общим прозвищем “Долгих братьев”.

Александрийские патриархи всегда их очень уважали. Святитель Афанасий, отправляясь в 341 году в Рим, взял с собой из Скитского монастыря Аммония, старшего из братии, и в вечном городе долго вспоминали доброго монаха, который, вздыхая среди столичного блес­ка о пустыне, не пожелал видеть никаких столичных чудес, кроме гробниц святых апостолов. Когда окончилась “ссылка” святителя Афанасия, окончилась и “ссылка” Аммония, – он простился с миром, дабы снова похоронить себя в ужасной пустыне, которая была для него раем.

 

ПАТРИАРХ АЛЕКСАНДРИЙСКИЙ ФЕОФИЛ

Феофил, третий преемник святителя Афанасия, по примеру своих предшественников старался приобрести дружбу Долгих братьев, кото­рые составляли славу Нитрийских монастырей, в свою очередь состав­лявших славу всего христианского Египта. Он хотел было прикрепить их к себе как средство популярности и орудие своей деятельности и докучал в особенности Аммонию, желая сделать его одним из своих епископов. Встретив сопротивление своим домогательствам в просто­сердечном монахе, скрывшемся в пустыне при первом слове о епископ­стве, Феофил послал похитить его и принудить силой. Такие поступки были нередкими в те времена, когда, несмотря на испорченность белого духовенства, бескорыстие царствовало в среде духовенства монашествующего. Аммоний, ожидавший этого решения патриарха, уже принял свои меры предо­сторожности: когда агенты Феофила явились, он показал им свое ухо, которое сам себе отрезал и рана которого едва закрылась. “Напрасно пришли вы, – сказал он им, – потому что я добровольный калека, а такие люди не могут вступать в ряды клира: это воспрещено уставом”. Сказав это, он вошел в келью свою, гордясь как бы одержанной победой. Таким-то образом Аммоний избежал епископ­ства. Третий брат, Евфимий, вызванный под каким-то предлогом в Александрию, был привлечен к епископскому правле­нию нарочным приказом патриарха, но, воспользовавшись благопри­ятным обстоятельством, порвал эти связи и спасся в глубине Ливий­ской пустыни. Четвертый, Евсевий, заявил себя не менее нелюдимым.

Лишь один из четверых уступил. Это был Диоскор, второй брат, допустивший Феофила поставить его епископом епархии Малого Гермополиса. Впрочем, эта печальная и безводная епархия заключала в себе одни только кельи, а также обители Нитрийские и Скитские, – ее называли горной епархией. Отшельник Диоскор, принимая ее, почти нисколько не изменил своей жизни, и его чаще находили в прежнем его убежище, нежели в Малом Гермополи­се, своим скром­ным видом также мало соответство­вавшем достоинству епископского местопребывания.

Четверо братьев были связаны тесной дружбой с великим деяте­лем Александрийской церкви, странноприимцем Исидором. Эта друж­ба получила свое начало во время путешествия святителя Афанасия в Рим, где Исидор вместе с Аммонием состоял при патриархе. Долгие братья виделись с ним часто, часто и странноприимец прибегал к их мудрым советам в затруднительных случаях своего правления, ибо ему приходилось много бороться с самовластием и страстями своего епископа.

Так как Феофил принимал важное участие в церковных раздорах своего времени, то необходимо познакомиться с этой личностью обстоятельнее, чтобы понять, по какому стечению странных обстоя­тельств он мог из Александрии появиться на великой константино­польской сцене и сойтись там с Иоанном Златоустом – как сатана с Иовом в библейском повествовании, носящем имя последнего.

Феофил слыл среди своих современников одним из величайших богословов, но в то же время одним из наиболее злых людей века. Владея обширными познаниями, плодами учения Александрийской школы, деятельный, умный, хитрый, столь же ловко избегавший затруднений, сколь и нападавший на других, он ко всему этому имел еще пороки, которые делали его решительно всеобщим бичом. Наука была для него не более чем средством удовлетворять честолюбию или ненависти, острота ума – орудием злых умыслов, вся деятельность – грозой для каждого человека и каждого учения, если они набрасывали тень на его самовластные притязания. Личная выгода была единствен­ным его законом. Он обращался с епископами своего ведомства решительно как с рабами, которых можно отрешать или временно удалять без объяснений, без пощады, при малейшем подозрении в стремлении к независимости. И за пределами своей власти, коварно запуская руку в дела соседей, он становился судьей посторонних епископов, – судьей опасным, потому что за ним был авторитет ученого, и отлучение, им производимое, вызывало всегда ужас в одних, сомнение в других. Ни один богослов V века не умел лучше него из призраков создавать ереси. Потому отлучение, полученное от него, почти всегда было губительно. Он сделался грозой и в епархиях Палестины и Сирии, где многие епископы подчинялись ему как патриарху всего юга империи. В пределах же своей архиепископской власти он не довольствовался тем, что ставил и отрешал епископов: он изменял сами епархии, уничтожал прежние, создавал новые, распространял или сокращал пределы их по произволу или для выгод своей власти. За малейшее сопротивление своих священников или монахов он привлекал их к наказаниям светского суда – к оковам, темнице, изгнанию, и светские власти не осмеливались отказать ему в своем содействии, потому что он имел большое влияние у Импера­тора и у придворных чиновников, которых покупал золотом. “Он содержал в Константинополе, – говорит Палладий, – на жалованье шпионов, с помощью которых знал все, что там происходит”, – по большей части определял префектов Александрийских так, что пре­фект в продолжение своего управления не забывал, с каким епископом ему приходится иметь дело.

Это всемогущество в двух сферах, духовной и светской, доставило Феофилу прозвание христианского фараона. Итак, властолюбие его было удовлетворено достаточно. Но у него была другая страсть, не менее сильная – корыстолюбие. Жадность Феофила была ужасна. Он любил деньги ради них самих, любил их копить, любил их и для показной роскоши, способствовавшей его влиянию, он любил их, наконец, для того, чтобы подкупать, вредить, распространять свою власть, и он изобрел престранные средства приобретать деньги не только без осуждения со стороны Церкви, но и со славой в глазах ее, нагло приводя саму религию в соучастие в своих хищениях.

Политикой римских императоров после Константина было, не оказывая насилия, предоставлять языческим храмам закрываться самим собою и древним богам падать от ветхости – вследствие отступничества их почитателей. Даже некоторые мудрые постановления охраняли эти древние памятники от разорения и расхищения, нередко производимых под личиной христианского усердия. Так были сохранены храмы египетские, баснословные богатства которых оста­вались почти нетронутыми. Эти богатства воспламенили алчность Феофила. По словам одного языческого писателя, он был первым, кто попрал законы терпимости и уважения к преданиям веков, и сам способ, которым он вел эту религиозную войну, достаточно показыва­ет, что религиозная ревность при этом не была ни единственным, ни глав­ным двигателем его действий. И в самом деле, его выбор падал все на храмы, известные своим богатством, которые могли щедро вознаг­радить его усердие, как, например, храм Канопский, против которого он лично предпринял хищнический набег. Он не успокоился также, пока в самом сердце Александрии не разграбил Серапиум, богатства которого были бесчисленны и который считался великолепнейшим храмом на свете после Капитолия. Серапиум, весь построенный из мрамора, изнутри был обложен тройной металлической одеждой: медной, серебряной и золотой. Статуи, обложенные золотом, приноси­мые по обету дары из драгоценных камней и из массивно­­го золота, находились там в изобилии. Против этого храма и предпринял патриарх осаду вместе с префектом и воинским начальником, он потребовал их содействия потому, что язычники, по-видимому, пытались отстоять это последнее убежище своей веры. Все было расхищено, и патриарх, прикрываясь религиозным чувством, припрятал золотых идолов. Если верить современным писателям, он не брезговал этими идолами, он набрал их в большом количестве и скрывал в погребах своего епископ­ского дворца. Вот как накоплялись сокровища Феофила.

Христиане не жаловались много на эти хищения, прикрытые маской религиозного воодушевления, но они переносили с меньшим терпением те из них, которые направлялись на церковные или их частные имущества. И действительно, Феофил являл нелицеприятие, редкое в отношении к святилищам, какому бы культу они посвящены ни были, лишь бы только они были богаты – и, не употребляя насилия против церквей своего ведомства и христианских больниц, он грабил храмы христианские не с большей разборчивостью, нежели языческие. Никакие суммы, даже сборы на бедных, не избегали его хищничества. При нем была сестра, которая разделяла его страсть к золоту и, со своей стороны, вымогала, сколько была в силах, и подаяния, и завещания в пользу Церкви или в пользу больных. Она делала это с помощью “временных завещаний”, вклады по которым присваивала себе. Ее проделки сделались в Александрии гласными, и, когда жесто­кая болезнь поразила ее в цветущем возрасте, все увидели в этом небесную кару. Феофил употреблял плоды этих хищений частью на то, чтобы в своем епископстве ввести пышную обстановку, способную затмить роскошь светских чиновников, частью же – на построение церквей. Воздвигая прекрасные храмы, он делал много шума этими постройками, всегда верный своей гнусной системе покрывать злое дело прославлением Бога и служением Ему.

Отшельник, знаменитый святостью жизни, Исидор Пелузский, изобразил в словах, исполненных неподдельной скорби, падение еги­петского христианства под правлением такого пастыря: “Египет, – говорил он, – возвратился к своему прежнему беззаконию, он отвергает Моисея и принимает сторону Фараона. Он бичует слабых и удручает скорбящих, он воздвигает города и лишает рабочих их заработка. Вот что производит он под пастырским жезлом Феофила, пламенного друга драгоценных камней, усердного поклонника золота”. Другой современник прибавляет, что патриарх Александрийский про­стирал свои мщения до крови и убийства, а третий так характеризует его: “Он любил только злых и покровительствовал им, оставляя преследование для добрых”.

 

БОРЬБА ФЕОФИЛА С ВЕЛИКИМ

СТРАННОПРИИМЦЕМ ИСИДОРОМ,

КОТОРОГО ПОДДЕРЖИВАЛИ ДОЛГИЕ БРАТЬЯ

Однажды, в 402 году, богатая матрона явилась к великому стран­ноприимцу Исидору с мешком, полным золота, и, распростершись у ног старца, сказала ему: “Вот значительная сумма, которую я назначаю странникам и нищим. Поклянись самой страшной клятвой, что не дозволишь воспользоваться из нее Феофилу ни одним оболом. Я предпочитаю создания Божии, которые страждут, созданиям ка­менным, которые патриарх воздвигает на их слезах”. И женщина до тех пор обнимала колени старца, пока тот не произнес требуемую ею клятву. Тогда она поднялась и передала ему деньги. Старец Исидор был человек строгий, честный, который хозяйственно распоряжался вкла­дами общественной благотворительности, но который не мог быть всегда господином своего дела при таком самовластном и ненасытном епископе. Укрепленный клятвой, он не сказал Феофилу ни слова о том, что произошло. Но матрона была менее скромна, и это происшествие через некоторое время сделалось предметом толков целого города. Патриарх возгорелся смертельной ненавистью к великому странноприимцу, которого, однако же, сместить не осмеливался. Через какое-то время тот же Исидор был привлечен к одному делу, которое должно было быть еще чувствительнее для самолюбия его владыки. Алек­сан­дрийской церкви было завещано одно наследство при посредни­честве сестры епископа, как это часто бывало, и, кажется, в завещании были допущены двусмысленные выражения. Феофил воспользовался этой двусмысленностью для того, чтобы объяснить завещание в пользу своей сестры. “Дар предназначен ей, – говорил он, – а не Церкви: она при жизни завещателя получила в том словесное обещание в присутствии великого странноприимца”. Исидор, призванный свидете­лем, по совести заявил, что не слыхал никогда ничего подобного и что ровно ничего не знает об этом деле.

С той поры его гибель была предрешена.

Но какое же обвинение можно было выставить против этого старца, бывшего друга святителя Афанасия, честность которого была вне всякого сомнения настолько, что жертвователи скрывались от патриарха, передавая странноприимцу суммы, назначенные бедным? Феофил придумал не одну клевету, каждая из которых рассеялась за недостатком доказательств. По одному из этих лживых дел, касавших­ся церковного управления, он сослался на свидетельство Долгих братьев – так же, как в пользу своей сестры сослался прежде на свидетельство Исидора, но встретил в этих честных иноках такой же отпор. Выслушав пункты обвинения своего друга, они разоблачили ложь и клятвенно подтвердили, что не знали в целом Египте человека, более достойного. Патриарх, полагавший, что Долгие братья не выйдут из-под его воли, ценя знаки расположения, которыми он всегда осыпал их, сначала был смущен их ответом, затем стал настаивать и потребовал, чтобы они дали показания согласно его словам. Они с негодованиєм отказались, – и у Феофила четырьмя врагами стало больше, которых впоследствии он и погубил вместе со своим странноприимцем. Трудно было этих отшельников, которые в миру не жили и которых в пустыне считали образцом аскетической жизни, признать преступны­ми, достойными отлучения. Чтобы нанести им удар, Феофил прибег к оружию, которое оставлял на крайний случай, – к обвинению в ереси. Вот где жизнь Долгих братьев и патриарха Феофила связывается узами тесными и роковыми с жизнью Иоанна Златоуста.

 

ФЕОФИЛ ОБВИНЯЕТ

ДОЛГИХ БРАТЬЕВ В ОРИГЕНИЗМЕ

То было время самых сильных споров об оригенизме, начатых в Вифлееме Блаженным Иеронимом, а в Иерусалиме – Епифанием, епископом Саламина Кипрского; споров о степени авторитетности Оригена как догматика, т. е. о том, что следовало принять или отвергнуть в мнениях этого великого александрийского философа и христианского богослова, пытавшегося впервые выразить христианское мировоззрение в систематизированной форме. Учение его, в основном, было посвящено вопросам апологетики христианства. Из его положе­ний, наиболее смелых, одни, по прошествии полутора веков после его смерти, были в 553 году на V Вселенском Соборе осуждены Церковью, другие мало-помалу исчезали благодаря успеху экзегетики и канони­ческому определению догматов на Соборах. Тем не менее, учение существовало, хотя и видоизмененное, и имя Оригена жило, как основателя мистического толкования Священного Писания. Христи­ане без фанатизма чтили его творения, принимая одно и отвергая другое, каждый согласно личному вкусу, но на Востоке, а в Египте в особенности, этот выбор производился не без споров и распрей.

Положение, породившее наиболее много споров на берегах Нила, касалось бесплотности Бога. Бог, как Дух чистый, не мог, согласно мнению Оригена, иметь форму. Существо существ, Источник жизни в мире телесном, Источник добра и истины в мире нравственном, Он принимал определенный образ лишь в особых случаях, когда хотел явиться людям. Для умов, привыкших к буквальному толкованию Ветхого Завета, которые не постигали ничего вне его, Бог Оригена был лишен личности. “В Библии сказано, – говорили они, – что Бог сотворил человека по образу и подобию своему, Священное Писание часто упоминает об очах, ушах, руках Божиих, о Его гневе, раскаянии. Итак, Бог походит на человека и имеет плоть”. Таково было заключе­ние, к которому пришли некоторые монахи, которым оригенисты дали имя антропоморфитов, т. е. людей, признавших Бога человеко­образного. Антропоморфиты, напротив, называли оригенистов атеистами. В отдаленных монастырях и в скитах отшельников антропомор­физм сделал такие успехи, что патриарх Александрийский счел своей обязанностью принять меры против двойной опасности: для веры и разума. Итак, Феофил наложил анафему на сторонников этого детско­го верования и в пылу религиозного спора обвинял в антропоморфизме и ереси всякого, кто не почитал Оригена и не объявлял себя его последователем. Таким образом, и Иероним, великий Иероним, начав­ший борьбу с оригенизмом в Вифлееме, получил одно из этих прокля­тий, которые всемогущий патриарх Александрийский рассылал напра­во и налево, и Епифаний, отвергавший учение Оригена на Востоке, увидел себя обвиненным Окружным посланием патриарха к Церквам Египта, Палестины, Сирии и, сверх того, к Церкви Римской, как “антропоморфит и невежда”.

Такова была ревность Феофила в отношении к Оригену в это время, т. е. в последние годы IV века. Сверх отлучения двух таких мужей, как Иероним и Епифаний, он принял такие строгие меры нетерпимости против монахов-антропоморфитов своей епархии, что они выступили против него. Собравшись однажды в Александрии, они подступили к архиепископскому дому для объяснений. Феофил вышел к ним, как бы для того, чтобы приветствовать их благополучное прибытие. “Подобия Божии, – воскликнул он громким голосом, – приветствую вас”. Весь их гнев спал при этих словах. Монахи, за минуту перед тем исполненные ярости, едва не задушили патриарха в своих объятиях. Простосердечные “подобия Божии” тотчас возвра­тились в свои кельи в восторге, что имеют патриарха, который пребывает в единомыслии с ними в столь важном вопросе, в особен­ности же осчастливленные тем, что обратили его на путь истинный.

Между тем он еще не был обращен. Но время “обращения” было недалеко, и честь этого могли приписать себе Долгие братья с большей справедливостью, нежели монахи, о которых сейчас было рассказано. Верные ученики Александрийской школы, они проповедовали в Нитрийских и Скитских обителях эклектический оригенизм, подобный и оригенизму самого Феофила: откидывая за­блуждения, принимая разу­мные или великие мысли, и прежде всего, бестелесность Бога. Игуме­ны монастырей и все мало-мальски просвещенные среди простых монахов разделяли это учение. Ори­гена читали в монастырях, коммен­тировали его, и некоторые из Долгих братьев сочинили об этом щекотливом предмете трактаты, признанные православными. Тем не менее, согласие, казалось, оставляло эти благочестивые пустыни, в них проник антропоморфизм со своей грубой нетерпимостью, несмот­ря на здравомыслие игуменов и на жестокие отлучения патриарха. Не без удивления услышали в Нитрии и Ските о том, что Феофил заговорил иначе, что он вошел в сношения с антропоморфитами монастырей и что в послании к ним он объявил, что по точному смыслу Священного Писания можно предположить у Бога голос, очи, уста и тело, потому что так говорит Библия, а Библия – достовернейший источник истины. В этом послании он сильно восставал против атеистов, осмелившихся отрицать личность Бога. Здесь был явный поворот мнения, весьма неожиданный, но который вскоре объяснился. Поощренные его объяснением, к тому же возбуждаемые тайными интригами, антропоморфиты становились все более и более в вызыва­ющее положение, и, по словам одного современника, “война зажгла свои светочи в царстве мира”.

Между тем старец Исидор, отрешенный от своей должности великого странноприимца и приговоренный местным Собором к епи­тимии у патриарха, пришел искать убежища в Скиту. Убежденные в его невинности, прежние товарищи уединения стекались встретить старца и поддержать его мужество. Но старец Исидор, увидев снова места, где жил прежде в счастливые дни юности и куда возвращался теперь, пораженный отлучением по суду неправому, впал в мрачное уныние. Долгие братья, беспокоясь за его жизнь, отправились ходатай­ствовать у патриарха о прощении и возвращении в лоно Церкви их друга. Патриарх обещал – и ничего не делал. Они возобновили свою попытку, и Аммоний, от лица всех их державший речь, со святой смелостью требовал от епископа, чтобы он исполнил свое слово, “ибо, – говорил он, – ты нам обещал”. Патриарх, раздражен­ный такой настойчивостью, закричал, что его оскорбляют и, позвав солдат, составляющих при нем стражу, приказал им отвести дерзкого монаха в городскую тюрьму. Солдаты повиновались, но три остальных брата объявили, что они не разлучатся с Аммонием, что, если он отправлен в тюрьму, то и они желают туда следовать за ним. Они сопровождали конвой через улицы до места заключения преступников. Жители, которым была хорошо известна горячая благотворительность Долгих братьев, сначала полагали, что они по обыкновению шли раздавать милостыню заключенным, но, когда стало известно, что они сами заключенные, в городе произошло весьма сильное движение. Многочисленные толпы народа собрались перед тюрьмой, и лица высшего круга отправились к темнице, чтобы собственными глазами увидеть и собственными ушами услышать, что все это означало. Встревоженный этим шумом, Феофил известил четырех братьев, что позволяет им оставить темницу и прийти к нему для объяснения. “Нет, – отвечали они посланному, – мы не выйдем от­сюда, пусть епископ сам придет объясниться с нами”.

Положение становилось затруднительным, Феофил велел насиль­но вытолкнуть на улицу упрямцев, а объяснение произошло позже, когда он счел это нужным. Оно отличалось той же запальчивостью, с какой он встретил их при первом свидании. Оскорбленные тем, что с ними поступали, как со злодеями, на глазах всего города, Долгие братья, не забывая уважения, которым они были обязаны своему епископу, обратились к нему с таким словом, какое можно слышать только от людей, убежденных в правоте своего дела, не боящихся ничего в мире, кроме Бога. Аммоний, их обычный истолкователь, говорил спокойно и с достоинством, излагая основания их поступка и показывая весь позор поведения епископа. Пока он говорил, Феофил менялся в лице, то бледнея, то краснея, и лихорадочный гнев блистал в его глазах. Потом, будучи не в силах сдерживаться более, он бросился на монаха, схватил его за горло, как бы намереваясь задушить и, задержав одной рукой его дыхание, другой ударил его по лицу с такой силой, что кровь потекла изо рта и из носа. Продолжая бить, он кричал неистовым голосом: “Ах ты еретик! Проклинай Оригена!” Это имя, произнесенное впервые как пункт обвинения перед ними, изумило Долгих братьев. Таково было объяснение, которого желал Феофил. Призвав затем на помощь отряд солдат, он приказал заковать четырех монахов в цепи и отвести их в таком виде в Нитрию. По некоторым источникам, патриарх собственными руками заклепал цепь на шее Аммония.

 

НАШЕСТВИЕ ПАТРИАРХА

НА МОНАСТЫРИ НИТРИЙСКИЕ

Велико было смущение всей общины, когда она увидела этих несчастных, приведенных в монастырь под стражей и покрытых кровью. “Спрашивали себя, – говорит Палладий, – какие же еще новые испытания и наказания предназначил Господь сынам покаяния”. Они скоро узнали и это. Вскоре пришло повеление патриарха, в котором он оплакивал испорченность веры в Нитрии и приказывал, чтобы все книги Оригена и его последователей, сколько их ни найдется в монастырях и кельях, были сожжены немедленно, и что если исполнение этого приказания встретит сопротивление или замедле­ние, то патриарх прибудет самолично и прикажет при себе исполнить его. Отшельники поняли угрозу, скрытую под этими словами. Феофил хотел задеть игуменов, как людей более независимых, нежели простые иноки, – это было предостережение, обращенное к ним. С помощью обещаний и денег он организовал в честных и святых убежищах, чтимых в целом мире под именем града Господня, шпионство, посред­ством которого он знал изо дня в день, из часа в час, что делала братия. История предала позору пятерых из этих изменников, агентов Феофила, доносчиков на своих товарищей, орудие разрушения их обители. “Это были, – говорит тот же Палладий, хорошо знакомый со всеми этими обстоятельствами, – личности темные, без значения и имени, пришельцы в Египте, никогда и не допускавшиеся в собрание отцов, одним словом, люди, не достойные ни одной монастырской степени, которых не захотели бы сделать даже привратниками”. Негодность этих людей не помешала патриарху впоследствии выбрать из их числа трех дьяконов, священника и епископа, да еще учредить новое епископство для этого презренного человека, тогда как в то время не было ии одного вакантного места в Египте. Когда дела были таким образом подготовлены, шпионы и патриарх сговорились на новое дело, наделав­шее много шума.

В назначенный день все пятеро монахов-шпионов тайно покинули свои кельи и отправились в Александрию, в одну церковь, где служил патриарх. Там, повергнувшись к его ногам, со знаками притворного внутреннего волнения, они представили ему челобитную, которую патриарх знал очень хорошо, потому что сам составлял ее. Он взял ее из их рук и, как только служба была окончена, отнес ее к префекту Египта и к воинскому начальнику провинции, прося их содействия строгим мерам, необходимость которых, по словам его, излагалась в этой челобитной. Власти, прочитав челобитную, не замедлили предос­тавить в его распоряжение довольно многочисленный отряд войск, к которому патриарх присоединил слуг епископского дворца и шайку злодеев (именно так называет их история), обычных сподвижников его неожиданных нападений. Все они составили небольшое войско, кото­рое он снарядил поспешно и тайно, не забыв при этом порядком подпоить солдат: во время отправления все они были пьяны. Епископ во главе их, в качестве полководца, отправился в путь в Нитрию. Он рассчитал стоянки так, чтобы в монастырях быть только к ночи и тем усилить внезапность своего появления. И действительно, была уже глухая ночь, когда с ужасающими криками отряд вскарабкался на святую гору.

 

ГРАБЕЖ И ПОЖАР В НИТРИЙСКИХ МОНАСТЫРЯХ

Это пастырское посещение, как его изображает история, представ­ляло живую картину расхищения города. Осаждающие грабители выламывали двери монастырей, шарили в кельях и под предлогом отыскивания книг прибирали к рукам все, что могло быть у монахов. Иноки спешили спрятаться в самые потаенные места, большая часть спустилась по склонам горы тайными тропами и рассеялась по долине. Благодаря ночной темноте, многим игуменам удалось спастись. Долгие братья жили за монастырской оградой в небольшом домике, разделен­ном на кельи, сострадательные души вызвали их оттуда и спустили по веревкам на дно цистерны, отверстие которой было закрыто деревом и циновками. Когда взошло солнце над градом Господним, недавним местом молитвы и мира, оно осветило одни обломки и мусор. “Свире­пый вепрь, – говорит Палладий, – опустошил обильный виноградник Господень”.

Пламенным желанием патриарха было захватить Долгих братьев, пленение которых было бы для него победным трофеем, и не было пределов его гневу, когда он узнал, что они ускользнули. Приказав подвести себя к их хижине, он заставил на своих глазах разрушить ее до основания. Все было раскидано по частям солдатами, которые разбивали все до последнего убогого одра. Стены проломили рычагом, обвалили крышу, раскопали землю, чтобы убедиться, что там не было какого-нибудь тайного убежища. Служитель-мальчик, оставленный братьями для охраны дома, присутствовал при этом зрелище в немом ужасе. Гнев Феофила овладел, наконец, и разорителями, обманутыми в своих ожиданиях, – они отомстили за свою неудачу: навалили посреди хижины кучи виноградных лоз и зажгли их. Все было истреблено пламенем. В числе уничтоженных предметов находилось собра­ние книг, сокровище и гордость этих добрых иноков, а также части Святых Даров, которые они хранили, следуя обычаю Древней Церкви. От всего остался один пепел. История повествует, что патриарх, не довольст­вуясь ролью свидетеля этой дикой экзекуции, сам подал знак к ее началу и уехал не ранее, как потухли последние отблески пожара.

 

МОНАХИ ИХ РАССЕЯНЫ

Беглецы-иноки (примерно триста человек), которых Долгим брать­ям удалось соединить вновь, между ними – игумены, священники, дьяконы и простые монахи, собрались в отдаленном месте пустыни, где они хотели основать монастырь, но, узнав, что против них готовится новое нашествие, решились покинуть этот Египет, который отныне не предоставлял им ни мира, ни покоя. Они предполагали отправиться в Сирию, вне пределов власти Феофила, а оттуда – куда Бог приведет. Назначив место свидания на западном берегу Красного моря, на границе Палестины, они еще раз рассеялись, и каждый, как мог, пустился через Нильскую долину к месту соединения. Между тем Собор угодливых епископов, созванный Феофилом в Александрии, осудил их как еретиков и мятежников Церкви формулой, продиктован­ной самим патриархом и заключавшей в себе их отлучение. Когда несчастные достигли места свидания, то из трехсот отправившихся налицо оказалось только восемьдесят, другие были “остановлены” на пути своем унынием, слабостью, болезнью или неуверенностью в будущем. Собравшиеся были по большей части старые исповедники, недоступные духу уныния и отчаянья, некоторые из них были уже семидесятилетние старцы, и рубцы на их теле, знаки арианского гонения, перенесенного ими при Валенте, свидетельствовали о мужес­тве их духа. Эти знаки составляли гордость в их среде и честь в глазах целого мира. Одни показывали на своей груди следы железа и огня, другие – знаки клещей на своем теле, а те, кто не носил этих славных следов битвы за веру, носили следы суровой жизни. Посоветовавшись между собой, они решили сначала отправиться в Иерусалим, отдох­нуть там немного, а потом – в Константинополь, где они рассчитывали добиться (несчастные не сомневались в том) правосудия у Императора и покровительства у архиепископа Иоанна Златоуста. Отправившись, таким образом, полные веры, под предводительством старца Исидора и троих из Долгих братьев (ибо Диоскор был задержан обязанностями по своему епископству), простились они с дорогими сердцу горами, с горячими песками и медяным небом, которые составляли для них всю прелесть родной отчизны.

 

ДОЛГИЕ БРАТЬЯ ОТПРАВИЛИСЬ

В КОНСТАНТИНОПОЛЬ ИСКАТЬ ПРАВОСУДИЯ

Они отправились без денег, без всяких запасов. Милостыня поддерживала их в пути, и они всюду находили помощь, почти до самой пустыни. Вступив в Палестину, они везде находили верных, встречав­ших их с запасами еды и деньгами. Но епископы показали себя менее сострадательными. Многие не дозволяли им даже останавливаться в пределах своих епархий, строго приказывая проходить далее. Всюду по пути опережало несчастных Окружное послание Феофила, объявлявшее их отлученными от Церкви, еретиками и предостерегавшее епископов, чтобы те не вступали в сношение с ними; к тому же все хорошо знали неумолимый нрав патриарха Александрийского, и даже большая часть епископов вне пределов его власти сочла за благоразу­мие избегать всякого с ними столкновения. Патриарх Иерусалимский Иоанн оказался лучше других. Потому ли, что он сохранял старую закваску оригенизма, несмотря на свое примирение с Иеронимом и на внезапную перемену Феофила, потому ли, что добрая слава Аммония и его братьев располагала его к благосклонности, он принял беглецов с распростертыми объятиями. Этот хороший прием так тронул их, что они попросили дозволения хоть на некоторое время расположиться в Скитопольском округе, где они могли найти в изобилии пальмовые деревья и жить изготовлением циновок из их листьев. Иоанн готов был согласиться, как вдруг получил из Александрии письмо, которое охладило его доброе намерение. Оно было от патриарха и заключало в себе следующие слова: “Ты не должен был, вопреки моей воле, принимать в свой город нитрийских монахов, ибо они изгнаны мной за свои преступления. Впрочем, если ты сделал это по неведению, то я прощаю тебя. Отныне постарайся не иметь более сношений с людьми, мною отлученными, и остерегись поручать им какие-либо церковные должности и допускать их пребывание в твоих владениях”.

“Если Феофил в своем наглом послании и не называет себя Богом, – замечает по этому поводу Палладий, который передал нам содержание этого письма, – то, по всей вероятности, он таил эту мысль в глубине своего сердца, осмеливаясь выражаться так. К тому же письмо предназначалось не только Иоанну Иерусалимскому, оно было Окружным посланием ко всем епископам Палестины, которые оказались хоть сколько-нибудь милосердными и гостеприимными к египетским изгнанникам. Это всестороннее гонение на языке привер­женцев Феофила носило название “охоты на василисков”.

 

НА ПУТИ ИХ ПРЕСЛЕДУЮТ ПРОИСКИ ФЕОФИЛА

Итак, Палестина оказалась закрытой для Долгих братьев и их спут­ников, того же должно было ожидать и в Сирии, – всюду боялись столкновения с таким опасным соседом, как Феофил. Преследуемые судьбой, братья желали только одного – как можно скорее добраться до Константинополя и отдать себя под защиту столь могущественного епископа, как Златоуст. Одна из гаваней, Кесария или Яффа, предо­ставила им судно, и они беспрепятственно прибыли в столицу, где их появление было своего рода неожиданностью. Хотя в византийской столице, местопребывании всевозможных редкостей Востока, часто ви­дели монахов – во всякой одежде и всяких наций: и арабов, и сирий­цев, и каппадокиан, и персов, но выходцы из пустынь египетских были редки. Здесь о Нитрии и Ските ходили рассказы, как о странах почти баснословных. Вид этих иноков был новостью, их одежда также пора­жала взоры всех своей странностью. Ноги и руки их были обнажены, вся их одежда состояла из шкур овец пустыни, с белым тонким руном. Эта одежда называлась милоть (mhlwth). Из восьмидесяти отправив­шихся из Египта теперь оставалось лишь пятьдесят – утомление и лишения похитили остальных. Да и эти, несмотря на крепкое сложе­ние, представляли вид изнуренный: лица их носили отпечаток понесен­ных ими бедствий. Отдохнув в гавани, они построились рядами, со стар­цем Исидором и Долгими братьями во главе, и направились к архиепис­копскому дому, в который вошли одни Долгие братья.

 

ВСТРЕЧА ДОЛГИХ БРАТЬЕВ С ЗЛАТОУСТЫМ,

КОТОРЫЙ ИСПРАШИВАЕТ ИХ ПОМИЛОВАНИЯ У ФЕОФИЛА

Допущенные к архиепископу, Долгие братья, согласно обычаю, распростерлись у ног его и изложили в кратких словах события, которые привели их в Константинополь и о которых Златоуст имел лишь неопределенные сведенья через молву народную. Они прибави­ли, что пришли к нему искать личной безопасности и предстательства у Императора против насилий своего патриарха, о наказании которого они взывали к правосудию Государя. Об этом они составили обвини­тельное прошение, которое ему и представили. Златоуст милостиво велел им встать и, спрашивая их по поводу пунктов учения, породивших разномыслие, в дружеской беседе заставил их высказать свои мнения по наиболее щекотливым вопросам оригенизма. Воспитанный сам цветом восточных учений, он скоро исследовал эти чистые сердца и не открыл в их вере ничего, что могло бы оправдать обвинение Александрийского Собора и отлучение, наложенное патриархом. “Я беру на себя это дело, – сказал им Златоуст, – и сделаю так, что или другой Собор разрешит вас, или епископ добровольно снимет с вас наложенное запрещение. Положитесь в этом на меня...” Что касается челобитной, которую они хотели подать Императору, он советовал им не делать этого, не подвергать главу Церкви суду светскому. “Дело Церкви, – сказал он им, – судить дела Церкви, преходящим властям нет дела до споров, которые касаются служения Богу”. Отпуская их, он прибавил: “Братья, вы не поместитесь в моем доме, потому что я не имею права прини­мать к столу моему и под мой кров людей, осужденных и отлученных, пока их осуждение не будет уничтожено канонически и снято запрещение, но я помещу вас в кельях моей церкви Св. Анастасии, где дьяконисы мои позаботятся, чтобы вам ни в чем не было недостатка. По той же причине вы не можете быть допущены до Святого Причастия, но во всяком случае я разрешаю вам разделить с нами молит­вы в церкви”. Наконец, святитель приказал им жить уединенно в жилище, которое им назначил, редко показываться на улицах города, в особенности же хранить безусловное молчание о причине их путешествия, благоприятный исход которого должен зависеть от реше­ния Собора и от его собственных стара­ний, которым могут повре­дить посторонние вмешательства. Сказав это, он приказал провести Долгих братьев и их спутников в обширные помещения, окружавшие церковь Св. Анастасии, и, потребовав к себе дьяконису Олимпиаду, поручил ей сговориться с матронами города и доставить пищу и одежду этим несчастным, лишенным решительно всего.

Златоуст был сильно озабочен этим событием, потому что оно могло бы навлечь большое поношение на Церковь, если бы по поводу всего, что ему было рассказано, – дела Исидора, разграбления Нитрийских монастырей, осуждения Долгих братьев без выслушива­ния их, было начато следствие, разбирательство и, наконец, состоялся бы приговор суда светского. В чистосердечии Долгих братьев не было ни малейшего сомнения, и, кроме того, он по опыту знал Феофила как противника бессовестного и искусного интригана. Ему пришлось столкнуться с ним при своем избрании на Константинопольский престол: этот Александрийский патриарх, тогда бывший в столице, чтобы помешать успеху человека, ему почти неизвестного, но которо­му он завидовал, употреблял такие происки, каких можно было бы ожидать разве от самого закоренелого врага. Он согласился на посвя­щение Иоанна уже после его избрания, только по вторичному приказу Императора и его министра Евтропия. Златоуст был вполне убежден, что в делах нитрийских Феофил заслуживал всего того осуждения, которое он слышал от изгнанников, но в то же время мысль о великом епископе, втором в Восточном мире, сидящем на скамье обвиняемых в претории судьи мирского, возмущала его помимо воли и затрагивала его почти так, как если бы это было его собственное дело. Едва отшельники были расселены в своих кельях, как он взял перо и, желая предупредить то, что в его глазах было поношением епископского достоинства, написал патриарху Александрийскому, заклиная его даровать ему, как своему брату и сыну, помилование изгнанников именем Церкви и славы Божией. “Я испытывал нитрийских иноков, – писал святитель в своем письме, – и поистине не нашел в их учении ничего противного правой вере, но от огорчения они потеряли голову; они хотят донести на тебя Императору и представили мне с этим намерением челобитную, подачу которой отложили лишь по моей просьбе. Тем не менее, они воздержались от этого с сожалением, и я трепещу, чтобы они при первом же случае не возобновили своего пагубного решения. Сложи же с них по собственной воле запрещение, помилуй их – и все кончится. В противном случае придется прибег­нуть к Собору, который я созову, или перенести это прискорбное дело к трибуналу суда мирского. Ожидаю твоего ответа и желал бы знать, каково обо всем этом твое мнение, чтобы мне самому избрать путь действий”. Так изображая намерения Долгих братьев, Златоуст не впадал в ошибку. Он понимал, что эти люди, простые, но твердые до упорства и притом доведенные до отчаянья страданием, не допустят ни осторожности, ни отсрочки и что, не имея никаких средств для их удовлетворения, он выпустит их из своих рук неминуемо.

Феофил, со своей стороны, особенно ненавидел Златоуста, славе которого завидовал и успеху которого пытался некогда воспре­пятство­вать, но которого, согласно церковной иерархии, обязан был при­знавать старейшим. При чтении этого письма, мудрого по своему содержанию, умеренного по форме, но где архиепископ принимал на себя суд над людьми, которых тот отлучил, объявлял их православны­ми после сделанного им испытания и прибавлял, что, если помилова­ние им даровано не будет, то он, Иоанн Константинопольский, созовет Собор для их разрешения, надменный патриарх затрепетал от гнева, и злоба, им затаенная, пробудилась. Размышляя о причинах, которые могли бы побудить этого старого врага к принятию каких-то презрен­ных монахов под свое покровительство, он мог представить себе лишь две: намерение повредить ему или согласие с учением отлученных, и припомнил, что в то время, когда сам был горячим оригенистом, он считал Златоуста в числе своих единомышленников. Это был луч, осветивший его коварный ум, и с той поры он задумал обширный умысел, опутывающий одной сетью и покровительствуемых, и покро­вителя. Но пока ограничился только вопросами церковного благочи­ния и церковного права и так отвечал Златоусту: “Я не думал, чтобы ты мог не знать постановлений Никейского Собора, которые воспре­щают епископам судить дела вне пределов их округа. Если тебе они неизвестны, то советую тебе познакомиться с ними и не принимать челобитной на меня. В случае же, если мне придется быть судиму, то судить меня следует епископам египетским, а не тебе, удаленному отсюда на 75 дней пути”.

В пятом постановлении Никейского Собора действительно заклю­чалось запрещение епископам других епархий входить в общение с членами клира и мирянами, которые подверглись отлучению в своих епархиях, и давать им убежище, но там также прибавлялось, что следует удостовериться, не отлучен ли жалующийся по пристрастию, или по другой какой-либо погрешности епископа, или вследствие какой-нибудь личной неприязни. Итак, в деле между отлученными нитрийцами и их патриархом правда во всей ее строгости была на стороне Златоуста: согласно со смыслом соборного постановления, он хотел исследовать, не было ли их отлучение следствием ошибки или личного мщения. Феофил же прикинулся, что приписал его вмешатель­ство грубому неведению церковных постановлений, и, желая выказать до конца свое презрение к Златоусту и к его покровительству, велел взять под стражу старшего из Долгих братьев, жившего в своей горной епархии, где он был утешителем и опорой тех отшельников, которые еще там оставались. Патриарх, подобно тиранам Древнего Египта, послал к Диоскору рабов эфиопов, которые выгнали его из церкви, и тут только старец узнал, что он низложен. Церковное постановление об этом не замедлило придти. Не только епископ Малого Гермополиса был низложен и отлучен от Причастия, но сама его епархия была упразднена, как будто беднейший престол Египта был осквернен присутствием на нем этого святого человека. Диоскор, освобожденный от печальных уз своих, тайно отплыл из Египта и соединился со своими братьями в Константинополе. Этот “подвиг” Феофила дополнил смысл письма к Златоусту и показал его истинное значение.

Архиепископ Константинопольский, казалось, не чувствовал той дерзости, с которой Феофил отвечал на его просьбу, он даже написал ему вновь, чтобы возвратить к чувствам более спокойным на благо Церкви, с другой стороны, склонял к примирению и Долгих братьев. Эти иноки и их спутники, утомленные медлительностью, больные, едва могли сдерживаться, к тому же весьма чувствительная утрата ожес­точила их: великого странноприимца Исидора не стало. Этот неволь­ный виновник их бедствий умер в 85-летнем возрасте, в одной из келий Св. Анастасии, которые архиепископ отвел для их пребывания. Новые события возвратили им свободу действий и освободили архиепископа от всякой ответственности в печальных делах Нитрии.

В гавань Константинополя прибыло египетское судно из Александрии с посольством патриарха к Императору. Посланных было пятеро: епископ и четыре игумена, в их числе находились некоторые из гнусных нитрийских шпионов, зачинщики и орудие всех этих злоклю­чений, – как видно, измена была награждена скоро. Они привезли челобитную к Государю, заключавшую просьбу изгнать из Константи­нополя, как людей опасных и способных на все, беглецов-монахов, отлученных своим епископом и осужденных местным Собором за еретичество, волшебство, за мятеж против Церкви и государства. Этими “злодеями” были Долгие братья и их друзья. Обвинение в волшебстве, проскользнувшее в числе других, было предательски вымышлено, чтобы привлечь гражданские власти к погублению этих несчастных. И действительно, волшебство считалось оскорблением Государя, и по большей части судилось особыми комиссиями, с учетом того, что к нему почти всегда примешивались также властолюбивые происки и заговоры против главы империи. Потому законы, назнача­ющие наказание за это преступление, отличались немилосердной жестокостью: то была или суровая ссылка, или смерть. Объявить нитрийских изгнанников шайкой чародеев – значило возбудить против них общественную ненависть, подозрение Государя, рвение ласкателей и подлецов. Притом посланные вызывались подтвердить перед императорским судом свои показания. Дабы доступ во дворец был для них легче, а претория к ним благосклоннее, они явились с большими суммами денег и подарками всякого рода. Патриарх Александрийский имел при дворе немало подкупленных пособников, гото­вых содействовать ему во всех его умыслах.

Отношения египетского первосвятителя с правительством Восточ­ной империи носили совершенно особенный, исключительный харак­тер. Александрия питала Константинополь, как некогда Карфаген кормил Рим, и епископ, державший в своих руках откупщиков хлеба, перевозочную флотилию, словом, многочисленный служебный состав по продовольственным делам, был на деле весьма важной политичес­кой личностью. Замедления на месяц, на две недели, даже на неделю посылки продовольствия было достаточно, чтобы подвергнуть голоду резиденцию цезарей, да и их самих. Влияние грозных патриархов Александрийских выступило со всей силой, когда при Констанции святитель Афанасий был обвинен в умысле произвести голод. К тому же провиантское дело в Константинополе отличалось почти таким же многочисленным служебным составом, как и в пристани александрий­ской, – и эти служащие были почти все египтяне. Поэтому патриархи Александрийские как бы имели в своем распоряжении, в самой столице Восточной империи, многочисленное население – матросов, мастеровых, носильщиков, всякого рода торговцев, сосредоточенных в приморском квартале и находившихся в постоянных сношениях с флотом, – народ буйный, всегда принимавший участие в мятежах византийской черни и всегда готовый вступать в церковные распри по знаку своего патриарха. История часто представляет константино­польских египтян “заводилами” в церковных беспорядках столицы, как это было, например, во время борьбы между Григорием Назианзином и философом Максимом или при вступлении на кафедру Иоанна Златоуста. Такое положение дел давало египетскому первосвятителю в глазах императорского правительст­ва гораздо больше веса, нежели архиепископам Антиохии, Фессало­ники и Кесарии, остальное довер­шала египетская изворотливость.

Не довольствуясь юридическим преследованием изгнанников пе­ред Императором, посланники Феофила распускали в городе о них слухи самые позорные, и расположение к братьям, до того благопри­ятное, уже обращалось против них. Бедные иноки не могли более показаться на улице без того, чтобы на них не указывали пальцами, называя чародеями. Потеряв терпение, они решились отвечать на обвинения, став лицом к лицу с обвинителями, и как бы Златоуст ни посмотрел на это, они написали жалобу, в которой, перечисляя все понесенные ими обиды, требовали наказания новопоставленному епис­копу и четырем игуменам, поверенным Феофила, как клеветникам. Мало того, они в этот иск включили и жалобу на патриарха Алексан­дрийского, как первого и настоящего виновника клеветы. Тогда Зла­тоуст объявил, что расходится с ними навсегда.

Все это только послужило на пользу тем, кто не любил архиепис­копа. Его стали осуждать в том, что он таким образом покинул в опасности просителей, пришедших из отдаленных краев Востока искать у него покровительства, и что он пожертвовал делом своих гостей из-за гордости архипастыря, не желавшего, чтобы другого архипастыря, как бы преступен он ни был, судил суд светский, хотя бы суд самого Императора. И, с другой стороны, восхищались мужес­твом этих честных людей, которые решились разрушить свою послед­нюю опору, нежели терпеливо перенести бесчестие. По мере того, как сочувствие переходило на их сторону, враги архиепископа пользова­лись этим, чтобы очернить его поведение, и злоключения нитрийских монахов сделались предметом его осуждения. Утверждали, что монас­тырь, в котором он скрыл их, в действительности был темницей, что они испытывали там жестокое обращение и что, когда один из них умер от лишений и голода (здесь, вероятно, разумели старца Исидора), то Златоуст отказался отдать последний долг умирающему. Возможно, отчасти так и было, так как постановления не дозволяли ему приоб­щать людей, отлученных от Церкви, до решения Собора. Двор всеми средствами поощрял этот поворот общественного мнения, и вопреки проискам Феофила, нитрийские иноки вошли в моду ради противодей­ствия Златоусту. Их не только поощряли в решении искать правосудия у Императора, не только побудили подать свою челобитную с соблю­дением всех предписанных форм чиновникам императорской прето­рии, но, так как с ответом медлили, то внушили даже прибегнуть к помощи самой императрицы, которая, говорили им, уж направит дела, как следует.

 

ДОЛГИЕ БРАТЬЯ ДОВОДЯТ ДО СВЕДЕНИЯ

ИМПЕРАТОРА О НАСИЛИЯХ ФЕОФИЛА

Итак, однажды, когда Августу ожидали к литургии в церкви Св. Ио­анна Крестителя, в предместье Гебдомонском, нитрийские иноки от­правились туда, с Долгими братьями во главе, и выстроились на пути императрицы. Евдоксия, окруженная гвардией, прибыла в своей импе­раторской карете. Вид этого ряда просителей-монахов на минуту ее озадачил, затем, узнав их по странной одежде и по высокому росту их старшин, она высунулась из кареты и дала знак Долгим братьям, что хочет говорить с ними. Когда они приблизились, она сказала им: “Бла­гословите меня, братья, и помолитесь за меня, за детей моих, за Им­ператора, а также за империю. Я знаю ваше прошение, и я постараюсь, чтобы был созван Собор как можно скорее, чтобы дать вам удовлет­ворение, которого вы заслуживаете. Сверх того, я желаю, чтобы ваш патриарх был вызван сюда дать ответ в том зле, которое вам причи­нил”. Долгие братья и их спутники ушли с радостными чувствами.

 

ПОДГОТОВКА К СОЗЫВУ СОБОРА 403 ГОДА

ИМПЕРАТОР АРКАДИЙ СОЗЫВАЕТ СОБОР В КОНСТАНТИНОПОЛЕ

Евдоксия взяла в свои руки интересы гонимых нитрийцев и буквально набросилась на это дело с решительностью женщины, ничего не предпринимающей напрасно. Едва прошло несколько дней после гебдомонского свиданья, как уже все проволочки, неразлучные с судебными формальностями, были устранены. Указ о созыве Собора был подписан Императором, судьям был дан приказ истолковать дело о клевете против присланных египтян. Сам Феофил был призван к суду, и, что в особенности свидетельствует о горячности Евдоксии, с какой она взялась за это дело, ставшее ее собственным делом, она отправила одного из своих чиновников, по имени Елафий, передать патриарху в собственные руки, в его городе Александрии, двойной призыв, который вызывал его предстать перед будущим Собором и перед лицом Императора.

Появление Елафия и этот быстрый оборот дел, превративший патриарха в лицо обвиняемое, а отлученных им – в обвинителей, как гром поразил Феофила. Он во всем этом увидел только искусную проделку Златоуста и месть за высокомерное пренебрежение, с кото­рым он отверг его предложение о примирении. Тем не менее, он сумел сдержать гнев свой. “Феофил молчал, – говорит Палладий, – но молчание его было зловещим”. Елафий, принятый с почетом, подобающим той, кто послал его, и тому поручению, которым он был облечен, не получил, однако же, никакого определенного ответа. Патриарх ссылался на обязанности своего управления и представлял еще другие предлоги, чтобы не отправляться немедленно, но торжественно обещал быть в Константинополе в скором времени. Вот все, что Елафий мог привезти в ответ императрице. И в самом деле, Феофилу, застигну­тому врасплох грозившей ему опасностью, нужно было собраться с мыслями; ему было нужно придумать новые козни против того, кого он считал своим противником, – для этого нужно было время, и он принялся тотчас за дело. Спасти себя, возвратить себе милость Императора и погубить Златоуста – вот задача, решение которой поглощало теперь все его мысли. Что касается Долгих братьев, он думал о них мало, важность их дела исчезла перед мыслью о великой борьбе, готовой открыться между двумя старейшими епископами Востока. Сколько ни размышлял Феофил, ему казалось, что самым скорым и верным средством одолеть врага было поставить его лицом к лицу с каким-нибудь человеком, имеющим большой вес в Церкви знанием церковной дисциплины и догм, который во имя попранных постановлений дисциплины потребовал бы у Златоуста отчета в том покровительстве отлученным, которое он оказывал вопреки епископу и Собору, потребовал бы во имя православной веры. Итак, вопрос об оригенизме прокрадывался в дело со всей своей ядовитостью, – Константинопольского архиепископа необходимо было поставить в положение еретика одновременно с Долгими братьями. Предполага­лось, что, когда делу будет дан такой ход, появится и Феофил для того, чтобы до конца осуществился адский замысел, который он задумал. Но нужно было отыскать такого влиятельного человека, притом честного, который по неведению направил бы всю силу своего авторитета, свои богословские познания и всю свою ревность на служение страстям другого. Феофил думал, что нашел такого человека в своем прежнем противнике, почтенном Епифании, епископе Саламина Кипрского.

 

ЕПИФАНИЙ, ЕПИСКОП САЛАМИНСКИЙ, ОБМАНУТ ФЕОФИЛОМ

Епифанию было теперь не менее 80 лет. В жизни этого старца были свои героические дни, когда, посвящая и свою жизнь, и свое состояние на исследование ересей, презирая голод, жажду, дурное обращение людей для изучения уклонений от веры Христовой, в самой глубине пустынь Аравийских держал он твердой рукой цепь апостольских преданий, так часто потрясаемую на Востоке действием воображения и фантазии. Но теперь, когда Феофил остановил на нем свой выбор, желая обратить его в орудие ненависти и распри, Епифаний был уже не более как тень прежнего Епифания. Преклонный возраст, не уменьшив его деятельности, ослабил его мысленную способность. Дух самоуверенности теперь преобладал в этой благородной душе, некогда горевшей чистой ревностью к дому Господню.

В этом человеке была какая-то младенческая простота, об этом свидетельствуют современные историки, – и Феофил, делая свой выбор, именно и рассчитывал на эту простоту, соединенную, однако, с пристрастием самолюбия. В то время, когда, будучи главой оригенистов, патриарх имел своим противником епископа Саламинского, главу антиоригенистов Востока, он поступал с ним по своему обыкновению: дерзко, называя его лжецом, антропоморфитом, и все же, несмотря на это публичное оскорбление, включенное в пастырское послание и еще усиленное угрозой отлучения, достаточно было его одного слова, чтобы покорить бывшего противника своей воле. Феофил написал Епифа­нию, когда тот ему понадобился, что если его чувства в темном вопросе об оригенизме совершенно изменились, если он увидел свет в этой тьме и если спала чешуя с его глаз, как у апостола Павла, то он обязан спасительным укорам архиепископа Саламинского, т. е. он приписывал честь своего обращения этому великому учителю, светилу Православия. Эта покорность должна была польстить Епифанию – и польстила ему в самом деле. Старый епископ забыл обо всем от радости, что совершил обращение в Православие, обращение, славное как известностью обращенного, так и высотой его сана. Отныне епископ Саламинский посвятил себя на служение патриарху Феофилу. Вот так этот человек, презиравший всех, сумел обратить седого старца в союзника, невольного исполнителя своих злых умыслов и почти участника в преступлении.

Епифанию было отправлено следующее письмо. В скором времени предстояло собраться Собору в Константинополе для обсуждения поведения Долгих братьев, их богословских мнений и законности отлучения, которому они подверглись. По существу, это был вопрос об оригенизме, торжественно поднятый в столице впервые на глазах Императора, перед лицом епископов, собранных со всего Востока. Кому же руководить Собором в его определениях? Кому излагать догматы для защиты их против заблуждения? В этом переплетении философских тонкостей и христианских полуистин, часто встречаю­щихся в сочинениях Оригена, кому направлять духовных сановников, хотя весьма почтенных, но невежественных, созванных на Собор из фригийских гор, из Киликии, Армении и с полей Фракии? Мрак густой и путь скользкий, потому что сам архиепископ Константинопольский впал в заблуждение, думая, быть может неумышленно, принять сторону Долгих братьев. Не было ли святым долгом Епифания, который первый открыл эту битву, довести ее до конца, предложить плоды своих познаний Собору, расчистить путь положениям истинного Православия, наконец, явиться на закате дней поддержкой Церкви в том, что он считал одной из величайших опасностей, ей угрожающих? Таковы были мысли, которые должны были волновать Епифания, когда он получил в декабре 402 года письмо патриарха Александрийского. По крайней мере, это письмо рассчитывало возбудить в его уме такие мысли.

Феофил посылал ему копию актов Собора Александрийского, осудившего Долгих братьев, и просил его, чтобы он сам составил или же поручил кипрским епископам, ученикам своим, составить свод, в котором ясно было бы изложено исповедание веры против Оригена и оригенизма. Этот свод, по его предложению, следовало разослать ко всем епископам Азии, Вифинии и Киликии; он сам обещал позаботить­ся об этом и присоединить акты Александрийского Собора и личные объяснения касательно отлучения Долгих братьев. Феофил предлагал также, чтобы эти документы были пересланы к архиепископу Констан­тинопольскому, дабы он не мог отговариваться, ссылаясь на неведение и лиц, и учения, если оказалось бы нужным его самого призвать к ответу. Последняя мысль была далеко не неприятна Епифанию, ибо после того, как он привел к раскаянью патриарха Александрийского, какая слава ожидала его, если бы он обратил на путь истинный и патриарха Константинопольского?!

Желание Феофила было исполнено. Епископ Саламина Кипрского, созвав на Собор епископов своей области, продиктовал им свод полного изложения веры против Оригена и его единомышленников, затем это синодальное постановление было разослано по всему Восто­ку с приложением Окружных посланий обоих епископов. Так как архиепископ императорской столицы был личностью слишком высо­кой, чтобы относительно его можно было удовольствоваться обычным способом пересылки, то Епифаний хотел отправить к нему одного из своих священников. Посланный должен был не только передать бумаги Златоусту, но и устно поставить ему на вид всю ответственность, которой он подвергается, покровительствуя осужденным еретикам. Однако же посланному Епифания не пришлось отправиться. Феофил, располагавший в Александрийской гавани более скорыми способами сообщения, нежели то можно было иметь в Саламине, предупредил Епифания, чтобы досадить Златоусту. Он послал ему энциклику Епифания и оба синодальных постановления только со следующей собственноручной припиской: “Прилагаемые бумаги весьма важны. Предлагаю тебе поразмыслить над ними и не закрывать своего сердца перед предостережением св. епископа, решениям которого, как ораку­лу, внимает весь христианский мир”. Златоуст, открыв бумаги и пробежав их глазами, сначала увидел в присланном только приглаше­ние принять участие в одном из тех богословских споров, в которых Епифаний провел всю свою жизнь. Будучи от природы более склонным к нравственному приложению евангельских правил, он всегда прояв­лял мало вкуса к прениям, напоминавшим ему школы риторов. “Вот уж поистине мне недоставало этих пустяков, чтоб волновать мой народ, точно будто моя обязанность не в том, чтобы питать его иной пищей, проповедуя ему слово Божие”, – подумал Златоуст. Потому первым его движением было отбросить полученные бумаги.

Но потом, в раздумье, он внимательнее перечел письма. Размыш­ляя об этом странном примирении Феофила и Епифания, об этом союзе нечестивца и святого старца, Златоуст, после некоторого молчания, сказал друзьям, окружавшим его: “Эти люди хотят моего низложения, но оно нелегко им достанется. Я дорожу своим епископским престолом, потому что сам Бог даровал мне его”. Затем он прибавил более мягко: “Заботой, самой для меня дорогой, всегда будет исполнить долг до конца. Да заслужу я этим прощение грехов и спасение души моей!” Сначала он думал не отвечать вовсе, возлагая, как он говорил, на Бога последствия всего этого; позже он решил, однако, ответить, но корот­ко, скромно и без выражения неудовольствия. В своем письме он писал, что если действительно следует в скором времени собраться Собору в Константинополе для обсуждения предмета, о котором оба епископа, его братья, благоволят побеседовать с ним, то он будет ожидать этих прений. Подобает ли ему, если предстоит решение Церкви, предварять его своим мнением, осуждая кого бы то ни было или внося новизну в вероисповедание? Он этого не думает, впрочем, благодарит братьев за их попечение о нем. Этот ответ рассердил Епифания свыше всякой меры: в благоразумных выражениях ему почув­ствовалось презрение, и, так как архиепископ Константинопольский отказывал ему в догматическом авторитете, перед которым склонился патриарх Александрийский, он решил отправиться в Кон­­стантинополь лично, чтобы укорить архиепископа перед лицом его паствы, возвратив его на путь долга или низложив, если то ока­жется нужным, задушив ересь в еретике. Когда Феофил узнал об этом решении, о котором не смел и мечтать, он был безмерно обрадо­ван и предоставил Епифанию отправиться одному, а сам остался.

Эти приготовления протянулись до конца февраля или до начала марта 403 года, – путешествие из Кипра в Константинополь при сильнейших зимних ветрах, делающих плаванье и переправу по Геллеспонту опасным, было тяжелым и слишком далеким для 80-летнего старца. Тем не менее, Епифаний беспрепятственно совершил пла­ванье. Но вместо того, чтобы пристать к главной гавани, он высадился в бухте, откуда мог, минуя город, достигнуть Гебдомонского предме­стья и церкви Св. Иоанна Крестителя, откуда и дал знать о своем приезде.

Предместья Константинополя со времен Императора Феодосия составляли нечто вроде нейтрального пояса для различных религиозных исповеданий. Государь удалил туда церкви ариан, и другие сектанты водворились там, туда же только что удалились и православ­ные священники, разорвавшие общение с архиепископом. Быть может, благодаря покровительству императрицы, этот храм остался для них открытым, и они составляли большинство его клира, к тому же этот клир, заявивший горячую враждебность к архиепископу, пополнялся не иначе, как людьми тех же чувств. Итак, Епифаний вступил в Гебдомон. Встреченный в церкви Иоанна Крестителя с торжественно­стью почти триумфальной, он там совершил литургию и потом отслу­жил молебен, который сопровождался речью, обращенной к народу, и тем завершил богослужение этого дня. Едва он кончил, как к нему подвели молодого человека, который просил посвящения в дьяконы. Епифаний находился в чужой церкви, он служил в ней без согласия местного епископа и тем совершил сильное нарушение церковного устава – и нарушил его еще более, согласившись посвятить этого молодого человека, которого совсем не знал и на пострижение которого также не имел согласия епископа. Но такие соображения не остановили его: приняв ножницы, которые, согласно обычаю, поднесли ему на серебряном блюде, он совершил пострижение и произнес формулу посвящения. То был еще один новобранец, увеличивший собой число врагов Златоуста.

 

ВСТРЕЧА ЕПИФАНИЯ СО ЗЛАТОУСТОМ

После этого Епифаний двинулся к городу среди таких же кликов, какими было встречено его прибытие. У Золотых ворот, через которые сообщался Гебдомон с Константинополем, Епифаний был встречен клиром архиепископа, который тот послал ему навстречу, когда узнал обо всем. Сам Златоуст стоял перед епископским дворцом, дабы приветствовать епископа Саламинского и пригласить его остановиться под его кровом. Епифаний на это приглашение отвечал холодно, что он уже имеет помещение, предоставленное ему его друзьями; когда же архиепископ стал настаивать, Епифаний сказал: “Слушай, я остановлюсь у тебя, если ты мне здесь же поклянешься, что не допустишь Долгих братьев до Причащения и наложишь запрещение в своем городе на сочинения ересиарха Оригена”. – “Тебе хорошо известно, – спокойно отвечал ему Златоуст, – что мы ожидаем предстоящего Собора, который должен заняться этими предметами, мне не подобает предварять его решения”. – “А, если так, – вскричал гневно Епифаний, – я ухожу”, – и, резко оборвав беседу, дал знак, чтобы его вели в дом, приготовленный ему агентами Феофила. На следующий день, рано утром, Златоуст, желая во что бы то ни стало предотвратить готовящийся разрыв, послал к нему нескольких священников с пригла­шением принять участие в богослужении в архиепископской церкви. “Я готов, – отвечал Епифаний, – но под одним условием, которое я поставил вашему епископу вчера и исполнить которое он отказался. Не согласится ли он сегодня?” Священники молча удалились. С этого дня оба епископа более не виделись.

С тех пор жилище Епифания так же, как и жилище Евграфии, стало местом сборища врагов Златоуста. Туда стекались расстриги, недовольные священники, его усердно посещал Севериан, еще раз сняв личину и бесстыдно нарушая мир, в котором поклялся. Антиох Птолемаидский и Акакий Берейский занимали там с ним первые места. Кроме сторонников, набранных в городе, вербовали и всяких священ­ников чужих епархий, и приезжих епископов, – одного знаменитого имени Епифания было достаточно, чтобы привлечь в это сборище множество посетителей, даже не принимавших участия в заговоре. Надо отдать справедливость старому епископу, что, занятый вопроса­ми, касавшимися оригенизма и отлучения Долгих братьев, он относился довольно легко к личным обвинениям, которыми преследовали архипастыря Константинопольского. Ложное мнение, будто Златоуст был оригенист, будто он сносился с оригенистами и в своих поучениях следовал этой ереси, против которой Епифаний обнародовал столько анафем, – вот что привело его в Константинополь и чем он был занят всецело, ко всему остальному оставаясь равнодушным. Совещания, которые велись у него, состояли из бесед, часто ученых, во время которых автор стольких знаменитых богословских сочинений обнару­живал свои обширные познания с тем большей настоятельностью, что вопрос этот был мало знаком большинству слушателей. Он не раз мог приметить это: приезжие, которые не знали сути дела и которых привлекала чистая любовь к истине, порой возвращались оттуда изумленные всем тем, что слышали. Это наивное изумление дало повод к одному происшествию, которым воспользовались друзья Златоуста и которое немало позабавило язычников и людей равнодушных, всегда готовых надо всем посмеяться.

Среди присутствовавших там лиц наиболее любо­знательным и чистосердечным был один гот. Воспи­танный в Греции, он принял там православие и был пострижен в священники, получив имя Феотим. Его происхождение, которое могло оказать пользу, и апос­тольская ревность побудили возвести его в архиепископы Малой Скифии, провинции при устье Дуная. Потому он жил в Томах, месте ссылки Овидия, ставшем в том веке большим рынком гуннов и готов и местом христианского апостольства. Феотим был не только епископом, но также и врачом, а при нужде и торговым посредником между этими дикими народами, стекавшимися в известные дни в его город, и населением римским, почти столь же диким, жившим торговлей или войной с варварами. Бегло владея иностранными наречиями, он набирал себе паству на базарах, являясь там в полуварварской одежде, с распущенными поверх епископ­ского одеяния густыми и длинными волосами готской прически. Он также приглашал новообращенных в свой дом на большие обеды, где и преподавал им начатки вероучения, потому что у этих народов, преимущественно же у гуннов, многие важные дела “обделывались” за обедом. Не раз этого доброго пастыря жестоко отвергали, много раз сама жизнь его находилась в опасности, но он терпеливо переносил оскор­бления и избегал ударов меча. Наиболее несговорчи­вые из оглашенных, в основном гунны, кончили тем, что уверовали в него и называли богом римлян. Этот-то простак привез из Греции среди других книг и некоторые сочинения Оригена. По временам, когда Феотим не скакал на коне по пустынным степям или не забирал под стражу какого-нибудь варвара, которого намере­вался обратить в христианство, – он развертывал свитки своей библиотеки, по которым с особым интересом изучал труды Оригена.

Каково же было его изумление, когда в доме Епифания услышал он анафему против “человека адамантового”, как в своем благоговении назвали современники этого кумира Феотимова. Он промолчал, но с тем, чтобы блистательно вознаградить себя. Однажды, когда разговор опять вращался около того же предмета, апостол Малой Скифии достал из-под своего платья свиток и принялся читать его вслух. Этот свиток составлял часть сочинений Оригена и заключал места, безуко­ризненные в догматическом отношении, исполненные возвышенных мыслей и пламенной веры. За чтением одного места следовало чтение другого – среди всеобщего молчания. Потом Феотим заговорил. “Не понимаю, – воскликнул он с силой, – как смеют покушаться на славу человека, которому мы обязаны тысячью подобных вещей и еще более замечательных, нежели эти, и как объявляют его сыном Сатаны, первостепенным ересиархом и проклинают его. Если вам встретятся в его книгах места хуже этих, если найдете даже что-нибудь нехоро­шее, отложите в сторону, откиньте дурное, избирайте хорошее. Осуж­дать же Оригена безусловно за некоторые заблуждения – дело гнусное и преступное”. Этот пастырь в словах сокрушительных, как меч гота, высказал то же, что позднее выразил патриарх Феофил, который во время, описываемое сейчас, еще не пришел окончательно к своему воззрению на оригенизм: “Ориген – это сад, в котором находятся цветы редкой красоты и между ними – тернии и хворост. Потому не разорю сада, извлеку терновник, а на цветы порадуюсь”. Выходка Феотима, сделавшись известной, возбудила в обществе насмешки над Епифанием.

Однако дела соумышленников медленно подвигались вперед. Так как епископ Саламинский был окружен только духовенством или светскими людьми, уже предубежденными против Златоуста и наперед уверенными в его виновности, между тем, как Златоуст, находя опору в народе, казалось, пренебрегал всем остальным, то решено было обратиться также к народу. Через несколько дней должно было совершаться большое торжественное служение в церкви Св. Апосто­лов: здесь обыкновенно произносились поучения в вере и речи, в которых могли принимать участие и приезжие епископы, участвующие в богослужении. Вожаки злоумышленников решили направить туда Епифания, чтобы старый епископ там, в присутствии целого города, рассказал о своем путешествии. Пусть он изложит его причину и неудачу, пусть скажет, какие бесплодные усилия испытали и Феофил, и он сам, доказывая архиепископу Иоанну, что он идет и ведет свой народ путем погибели, и как, влекомый милосердием, он сам, Епифаний, невзирая на преклонный возраст, презрел опасности морского пути, чтобы испытать над упрямым святителем власть своего слова. Потом пусть последует рассказ об отлучении Долгих братьев и о Соборах Александрийском и Саламинском, где была произнесена анафема Оригену и оригенистам, потом пусть расскажет о надменных отказах архиепископа на неоднократные словесные требования. В заключение пусть оратор предложит торжественное низложение Злато­уста во славу Бога и во спасение верных Константинополя, если он тотчас же не осознает своего заблуждения и не даст обета покаяться.

Таков был замысел, составленный с целью нанести удар архиепис­копу среди его паствы. Как скоро это намерение было принято, перешли к замыслам, как обеспечить его успех, собирая для того благоприятных слушателей, но слухи об этом разнеслись по городу. Узнал обо всем и Златоуст, который разом измерил опасность и, говорят, с негодованием воскликнул: “Осмеливаться на такие дела может либо сумасшедший, либо одержимый бесом...” И он отдал своему дьякону Серапиону приказ поговорить с Епифанием о нарушении церковного порядка.

 

НАРУШЕНИЕ ЕПИФАНИЕМ ПРАВ ЕПИСКОПА

В назначенный день, когда отовсюду начали сбегаться толпы любопытных, Серапион стал на пороге двери, поджидая прибытия Епифания, который и в самом деле не замедлил явиться в сопровож­дении нескольких своих сторонников. Серапион остановил его. “Свя­той отец, – сказал он ему, – выслушай, что мой епископ и епископ этой страны поручил объявить тебе. Ты позволяешь себе в пределах его Церкви многое, несогласное с церковными постановления­ми. Сначала ты, без его соизволения, в одной из его церквей совершил посвящение, затем ты готовишься завладеть другой, чтобы служить в ней вопреки его желанию. Ты поступаешь, как будто ты его епископ, и не обращаешь на него никакого внимания. Он желает, чтобы это прекратилось, и если ты будешь упорствовать, он на твою голову слагает ответст­венность за беспорядки, которые могут разразиться сегодня”. Епифаний не ожидал такого решительного поступка. Он не нашелся ничего ответить сразу, кроме обвинений в адрес архиеписко­па и ругательств, с которыми набросился на дьякона, но, рассудив, что в самом деле производит важное нарушение церковных правил, и чувствуя, что не прав, он быстро возвратился домой. За этой первой минутой размышления последовало чистосердечное обсуждение собственного поведения, начиная с самого приезда, и он увидел пропасть, в которую его толкали, злоупотребляя его увлечением богословскими вопросами. И тогда Епифаний решился как можно скорее покинуть Константинополь, не дожидаясь Феофила.

 

 

ЕПИФАНИЙ ПОКИДАЕТ КОНСТАНТИНОПОЛЬ.

ЕГО СМЕРТЬ

Он находился в этом мирном настроении, когда по­сещение Долгих братьев окончательно рассеяло его колебания и решило отъезд. За несколько дней перед тем, когда сын Императора, царевич Феодосий, сделался болен, его мать, благоговевшая перед именем Епифания, послала попросить епископа помолиться за ее ребенка. “Ребенок будет жить, – отвечал епископ довольно сурово посланному, – если его мать не будет более покровительствовать, как она то делала, ереси и еретикам”. Он намекал на Долгих братьев. Этот суровый ответ смутил сердце Евдоксии. “Жизнь моего сына в руках Господних, – вскричала она с грустью, – и Он сделает с ним, что будет в Его святой воле! Бог мне дал его, Бог может его и взять. А этот епископ не имеет власти воскрешать мертвых, иначе он воскресил бы своего архидьякона, которого лишился недавно”. Но, несмотря на это философское размышление, материнское сердце не успокоилось, и Евдоксия, позвав одного из Долгих братьев, приказала ему пойти к Кипрскому епископу и примириться с ним. Приказание не осталось безответным. Долгие братья, посоветовавшись между собой, пошли к дому Епифания и внезапно предстали перед стариком.

Епифаний никогда не видел их прежде. “Мы Долгие братья, – сказал ему один из них, Аммоний, – и пришли услышать от тебя, досточтимый Владыко, встречался ли ты в своей жизни с кем-либо из наших учеников и читал ли которое-нибудь из наших сочи­нений?” – “Никогда”, – отвечал Епифаний. “Как же ты нас осуждаешь, не зная нас? Разве не было твоей обязанностью, несмотря на все, что мог о нас слышать, самому осведомиться прежде, нежели судить? Мы поступили именно так относительно тебя. Мы знаем твоих учеников, знаем и твои сочинения, и в особенности то, которое ты озаглавил “Якорь ве­ры”. И что же? Хотя очень многие не одобряют их и держатся того мнения, что ты сам еретик, но мы тебя защища­ли, с твоими сочинениями в руках, хотя и не знали тебя. Зачем же в наше отсутствие, не спросив нас, не видя нас в глаза, не прочитав наших книг, ты ре­шил, что мы виновны?” – Аммоний замолк, и старый епископ понял урок. Он побеседовал с этими честны­ми и умными иноками, был доволен их ответами, и его предубеждение значительно рассеялось. Это начало примирения с людьми, для преследования кото­рых он явился в Константинополь, делало его присут­ствие более, чем когда-либо, бес­полезным, и он ускорил свои приготовления к отъезду. Им овла­дела пе­чаль, а может быть, и раскаяние. Поняв слишком поздно, что он был игралищем происков, для которых пожертвовал и покоем, и частью своего достоин­ства, он возненавидел Константинополь и, когда сел на корабль, который должен был увезти его, сказал епископам, его провожавшим: “Оставляю вам ваш город, ваш дворец, ваши зрелища; не дождусь, когда по­ки­ну все это, уверяю вас”. То были его последние слова.

По мере того, как корабль удалялся, рассекая воды Пропонтиды, последние следы возбужденности, которая его поддерживала, исчезли перед размышлением. Осталось только чувство постыдного пораже­ния. Утомление от морского пути и удрученность духа окончательно разрушили уже без того ослабленный организм его. Он не вынес приступов лихорадки, его охватившей, и угас во время переезда, не увидев более берегов своего дорогого Саламина.

Эта внезапная смерть поразила умы суеверные. И когда впослед­ствии увидели, что его противник, Иоанн Златоуст, осужденный, низложенный, изгнанный, умер в ссылке, – из сближения этих двух событий возникло народное сказание, переданное нам современниками. Утверждали, будто при последнем свидании обоих святителей, свидании, о котором история не говорит ни слова, Епифаний сказал Златоусту: “Надеюсь, что ты не умрешь епископом”, на что последний отвечал: “А я надеюсь, что ты не умрешь на своем острове Кипре”.

Бегство Епифания оставило поле битвы за Златоустом: он должен был воспользоваться победой, но не таков был святитель Иоанн. К тому же он остался лицом к лицу со своими настоящими врагами – теми, в руках коих Епифаний был только орудием, которым они безжалостно играли.

 

РЕЧЬ ЗЛАТОУСТА ПРОТИВ ИМПЕРАТРИЦЫ.

ГНЕВ ЕВДОКСИИ

В речи, которая известна лишь из нескольких слов истории (скорописцы, по всей вероятности, не осмелились обнародовать ее, и ее нет в собрании его сочинений), он распространяется о бесчинстве женщин, в особенности же клеймит тех, которые с любовными похождениями светской жизни соединяют притязания на правление в Церкви, сея раздор в святилище и воздвигая гонения на служителей Бога. История нам сообщает, что в смелых картинах, которые он буквально развертывал перед своими слушателями, все узнали Авгус­ту и окружавших ее. Сама императрица на этот раз отсутствовала, но услужники не преминули все передать ей. Удар задел ее за живое до того, что она бросилась к Императору, заклиная его быть судьей оскорбления, нанесенного им обоим. Аркадий колебался. Севериан, позванный на совещание, высказал мнение, что нужно подождать предпринимать что-либо до прибытия Феофила, который в это время, по всей вероятности, был уже на пути в Константинополь. Друзья Златоуста пришли в уныние, враги его ликовали.

И действительно, Александрийский патриарх был уже на пути в Константинополь. После первых известий от Епифания, обещавших счастливый исход его проискам в великой митрополии Востока, Феофил начал действовать непосредственно сам. Выбрав 28 египетских епископов, отличавшихся между всеми безусловной ему преданно­стью, он приказал им отплыть через несколько дней в Халкидон и дожидаться его в этом городе, куда сам отправился сухим путем. Приняв все предосторожности, он пустился в путь через Палестину, Сирию и Малую Азию, между тем как Епифаний поплыл по морю, возвращаясь в Саламин. Патриарху не суждено было встретиться на пути с останками своего друга.

 

403 ГОД

ФЕОФИЛ СУХИМ ПУТЕМ ПРИЕЗЖАЕТ В ХАЛКИДОН

Отправляясь в Константинополь, Феофил избрал сухой путь, чтобы настроить епископов тех провинций, по которым приходилось проезжать, против Зла­тоуста. Он не скрывал цели своего путешествия. “Я отправляюсь ко двору, – говорил он, – чтобы низложить архиепископа Иоанна”. В проконсульской Асии он вошел в соглашение с Церквами, которые были еще возбуждены недавними карами Златоуста. Недовольные прибегали к Феофилу, заявляя – одни о попранных избирательных правах своих, другие – о смещении епископов без церковного суда. Изгнанный епископ Никомидийский, чародей Геронтий, не замедлил также оказать ловкое содействие в этом соперничестве злопамятства и мстительности против архиепис­копа. Таким образом, положение вещей быстро изменилось. Для асийских Церквей Феофил являлся восстановителем прежних поряд­ков, он принял на себя дело второго судьи, который при содействии предстоящего Собора может отменить беззакония первого и возвра­тить силу попранным законам. 28 египетских епископов ожидали его в Халкидоне, где он и присоединился к ним. Епис­коп этого города, египтянин по рождению, принял их, как братьев, и также ждал патриарха с чувствами, свойственными скорее подчиненному, нежели брату. Это был Кирин, тот самый, который сопутствовал в 401 году Златоусту в ефесском путешест­вии и который вдруг стал врагом его, из угождения ли Феофилу, или по каким-нибудь личным неудоволь­ст­виям – неизвестно. Но известно, что никто не выражался с большей желчью об архиепископе Константинопольском, чем он, называя его не иначе, как гордецом, упрямцем, нечестивцем. Время Собора приближалось (дело происходило в середине июня, а Собор должен был открыться в следующем месяце), потому епископы провинций восточнее Халкидона или те, которые боялись долгого плаванья, прибыли сюда с тем, чтобы сесть на суда в этом городе, где Босфор достигает наименьшей ширины. Они собрались сюда из Армении, Персии, Месопотамии, из приморских провинций Фригии. Тех, которые казались расположенными, Кирин удерживал, а Феофил при­вле­кал их на тайные совещания. Ядро этого союза составляли его египтяне. Вероятно, они спорили там с большим оживлением, в особенности Кирин, отличавшийся вспыльчивым и буйным нравом. Во время одного из этих споров полуперс по имени Марутас, епископ Месопотамии, нечаянно отдавил ему но­гу. Его сандалия, вероятно, была окована тяжелым железом, потому что нога Кирина была изранена до такой степени, что началась гангрена, и впоследствии ее пришлось отнять. Этот случай очень до­садил Феофилу, который рассчитывал на Халкидонского епископа, смелого проныру, ему очень нужного для руководства людьми нерешительными, потому что многие из тех, к кому обращались, отказывались принять приглашение. К своему великому прискорбию, он не мог взять его с собой в Константинополь.

 

ТОРЖЕСТВЕННОЕ ВСТУПЛЕНИЕ

ФЕОФИЛА В КОНСТАНТИНОПОЛЬ

И ЕГО ОТКАЗ ВСТРЕТИТЬСЯ СО ЗЛАТОУСТОМ

Был четверг, шестой час дня, когда Феофил, подав знак гребцам, окончил переправу через Босфор со своими 28 епископами. По всей вероятности, он высадился в гавани, назначенной исключительно для судов, прибывающих из Халкидона, почему порт и назывался Халкидонским. Вся епископская флотилия украсилась к его встрече, все египетское население стояло правильными рядами вокруг пристани, так что патриарх, высаживаясь в столице, получил встречу почти царскую. В сопровождении своих епископов и войска египтян, он двинулся через город к кварталу Перасмы, где Император отдал в его распоряжение один из своих дворцов, носивший название дворца Плакидии. Этот квартал Перасмы, ныне он называется Перою, отде­лялся от самого города заливом Керасским, или Рогом, который представлял собой большую гавань с многочисленными судами, служи­вшими день и ночь для сообщения одного квартала с другим. По пути от Халкидонской пристани в Перу и во дворец Плакидии, где Феофил должен был поместиться, ему следовало проехать мимо епископской церкви, к которой примыкал и дом архиепископский. Златоуст ожидал там Феофила, чтобы пригласить остановиться у него, но Феофил уклонился от этого приглашения. Он даже не вошел в церковь, чтобы отслужить там благодарственный молебен, как это следовало епископу и как это было принято обычаем. Спесиво совершив путь, он расположился со своей свитой в императорском дворце, для него приготовленном. Так же вел он себя и в следующие дни, отвергая приглашения архиепископа и отказываясь от общения и даже свида­ния с ним. “Разве это, – говорил оскорбленный Златоуст, всеми силами жаждавший объяснения, – разве это не объявление войны, сделанное епископу у дверей его церкви? Разве это не приготовление к битве и не великий соблазн для целого города?”

Корабль, на котором приехали из Александрии 28 епископов Фе­офила, привез и значительный груз драгоценных индийских тканей, ароматов и благовоний Аравии, предназначенных для подарков и подкупа. Феофил разделил их между придворными чиновниками и матронами города, которые ему были нужны, прибавив к этому, по своему обыкновению, изрядную сумму денег. Таким образом он при­обрел благосклонность в высшем обществе Константинополя. Во двор­це Плакидии он вел образ жизни, приличный разве только царю или консулу: двери его были открыты, и он созывал на блестящие пиры, по свидетельству современника, нужных ему людей, духовных и свет­ских, которых считал врагами архиепископа. Тут-то коварно собира­лось и соединялось все, что могло послужить для процесса, затеянного узаконенным порядком. Два дьякона, удаленные из Константинополь­ской церкви – один за прелюбодеяние, другой за убийство, имели свободный доступ к патриарху, и история изображает их самыми деятельными орудиями его козней. Феофил не замедлил также войти в союз с Евграфией, дом которой посещал усердно. Итак, в Констан­тинополе было два тайных сходбища, собиравшиеся беспрестанно и направленные против Златоуста: одно – во дворце Плакидии, для текущих происков и для объединения приезжих епископов, другое – у Евграфии, для общего руководства заговором. Второе из них, где заседал Севериан Гавальский и его неизменные спутники – Антиох Птолемаидский и Акакий Берейский, имело связь с двором, совещаясь об исполнении замысла. Императрица, неумолимая более, чем когда-либо, была душой его.

Честный порыв или раскаянье Аркадия едва не нарушило покой злоумышленников. Иск Долгих братьев против клеветников, в прин­ципе поддерживаемый самой Евдоксией, получил благоприятный исход в суде претории. Епископ и четверо игуменов, доносчики на нитрийских иноков, видя, что дело грозило им самым тяжким приго­вором, потому что они возвели на Аммония и его товарищей важное обвинение в волшебстве, связанном с оскорблением Его величества, и к тому же испуганные расположением императрицы в пользу подсудимых, кончили тем, что все повинились. Они сознались, что дело было подложное или, по крайней мере, им неизвестное, что челобитная составлялась не ими и во всем этом деле они были только покорными слугами своего патриарха. Согласно их признанию, они были объяв­лены виновными и приговорены к смертной казни. Это все происходи­ло во время путешествия Феофила и прежде, нежели в Евдоксии возгорелось вновь сильнейшее озлобление против Златоуста.

Узнав обо всем от чиновников претории, Император, религиозное чувство которого было оскорблено поступками патриарха, сильно разгневался и по прибытии последнего задумал отдать его за эти поступки под суд предстоящего Собора. Честь религии, думал он, требовала торжественного разъяснения этого дела, а в случае, если преступление получит подтверждение, то и наказания. Находясь под наплывом таких мыслей и для собственного успокоения, он вызвал к себе Златоуста, которому поручил допросить Феофила во дворце Плакидии. Златоуст отклонил приказание Императора. “Я не могу, – сказал он почтительно, – содействовать нарушению церковных постановлений судом над епископом вне пределов его области”. Затем он показал Императору письмо, в котором сам Феофил, по поводу того же дела Долгих братьев, оспаривал значение в отношении к себе всякого Собора, кроме египетского. Сколько ни возражал Аркадий, архиепископ стоял на своем ответе. Оставляя в стороне голос совести, который мог воспрепятствовать ему взять на себя суд над явным врагом, спрашивается, какое же было еще побуждение для отказа, когда он же первый подал мысль о Соборе в Константинополе, чтобы рассудить нитрийских иноков с их епископом? Почему теперь он оспаривал эту мысль? Опасался ли он того, чтобы церковное дело не перешло в область суда светского по поводу открытых насилий и клеветы? Не устранялся ли он от всякого участия в деле, которое казалось ему посягающим на достоинство епископа? Как бы то ни было, он стоял твердо на своем решении. Феофил избежал большой опасности благодаря честности своего противника, и вскоре Аркадий позабыл обо всем этом.

Тем не менее в лагере александрийцев, как их называли, тревога была сильная, и присутствие осужденных клеветников продолжало затруднять патриарха. Он выпросил при содействии придворных чиновников, а может быть и самой Августы, чтобы их наказание было смягчено и казнь заменена ссылкой. Эти люди, ставившие его в неприятное положение, были удалены из Константинополя, и на время дело затихло. Между тем городское население, возбуждаемое различ­ными слухами, начинало волноваться. Толпы мастеровых, рабочих с пристани и даже пригородных крестьян собирались подле епископско­го дома и стояли там, как будто опасаясь какого-либо насилия против своего епископа. Днем церкви были полны народа, а вечером литании, добровольно устраиваемые, обходили с большим одушевлением порти­ки площадей и улиц. То было заявление сильного общественного беспокойства, и, не противодействуя этому, Златоуст приглашал своих верных являться туда, петь, молиться, – словом, противопоставить заступничество неба злым замыслам земли. Тем не менее, он лично не появлялся там. Испуганный этим народным движением, Феофил выпросил себе у двора охранную стражу под видом почетного караула.

Не считая этой предосторожности достаточной, в тайных совеща­ниях у Евграфии рассуждали, будут ли безопасны заседания Собора вблизи этой черни, столь преданной архиепископу, не благоразумнее ли перенести их куда-нибудь из Константинополя. Епископ Гавальский по опыту знал, каков этот византийский народ, когда он видит своего любимца в опасности, и он мог подать этот совет. Можно было также опасаться, чтобы такое настроение целого города не повлияло на приезжих епископов, которые притом не оказывали большой готовнос­ти содействовать придворным проискам. Словом – все согласились просить Императора перенести Собор в другое место. Какое же выбрать место? Это было предметом второго совещания. Когда некоторые предложили Халкидон, Феофил поддержал этот выбор, вспомнив епископа Кирина, которому рана помешала заседать в Константинополе и который был бы могущественной силой в своей собственной Церкви. И еще один довод был в пользу Халкидона. Этот город был, собственно говоря, предместьем Константинополя, и заседание Собора на том или другом берегу Босфора нисколько не изменяло ни смысла, ни даже выражений указа о его созыве – Собор, заседающий в Халкидоне, все же будет Константинопольским. И дей­ствительно, история дает ему или это именование, или Собора в Дубе (так назывался округ старого города Халкидона). После такого решения дела был предложен третий вопрос, вопрос немаловажный. Захочет ли Златоуст явиться за пределами своей Церкви? Ибо, если географически Халкидон был только предместьем Константинополя, то ведь Церковь Халкидонская была совершенно отдельной и имела своего особого епископа. Согласится ли Златоуст быть судимым вне своего церковного округа? Это было сомнительно. “Ничего! Если он этого не захочет, – вскричал один из присутствовавших громким голосом, – то мы его принудим к этому! Мы упросим Императора употребить свою власть, чтобы явку его предоставить доброй воле Собора”. Это решило затруднение – Императору было представлено решение. Он утвердил его.

 

СОБОР В ДУБЕ, ОСУДИВШИЙ ИОАННА ЗЛАТОУСТА

В пригородной местности Халкидона – в предместье Дубе – стоял дворец, носивший то же имя и знаменитый своим великолепием на всем Востоке. Это была летняя резиденция, которую себе выстроил на деньги, добытые хищением общественных и частных имуществ, десять или двенадцать лет тому назад слишком известный префект претории Руфин, потому дворец назывался также и Руфиана, или Руфиниана, вилла Руфина. Золото, дорогие камни, редкий мрамор, драгоценное азиатское дерево в изобилии были употреблены на постройку и убран­ство этого дворца. Руфинова вилла слыла в V веке за чудо искусства и не раз упоминалась историками. По смерти ее хозяина она стала государственным имуществом и переходила из рук в руки вплоть до времени Юстиниана, когда ею владел Велизарий, всегда вызывая удивление. В эту-то виллу, достойную цезарей, указ Аркадия перенес заседания Собора. К самому дворцу примыкала большая базилика, Ароstоlеит, посвященная апостолам Петру и Павлу. В 394 году в купели, при многочисленном стечении епископов, Руфин был окрещен старшим из Долгих братьев, Аммонием, которого он вызвал из Египта. Странное сближение лиц и событий! Сюда-то этот самый Аммоний призывался теперь как преступник и здесь должен был умереть! В большом монастыре, примыкавшем своими стенами к Апостолеуму, жила братия, обязанная молиться день и ночь за душу министра, грабительство которого стольких разорило. Согласно обычаю, для заседаний Собора назначалась церковь, а епископы могли свободно размещаться в обширных кельях монастыря.

Прошло три недели со времени прибытия Феофила в Константи­нополь, и уже была середина июля 403 года, когда он со своими сторонниками отправился на виллу в Дубе. Восемьдесят пять еписко­пов из всех провинций Восточной империи собрались тогда в столицу. Из их числа только тридцать пять, а позднее сорок четыре сопровож­дали Феофила в Халкидон, египтяне же были все налицо. Прочие остались в Константинополе, будучи преданы своему архиепископу, хотя и между ними находились малонадежные и колебавшиеся. Они составляли партию иоаннитов, как впоследствии их назвали, в проти­воположность Феофиловой партии, названной александрийской. В то время, как александрийцы с пышностью устраивали Собор под вели­колепными укра­шениями Апостолеума, иоанниты собирались в триклиниуме, или столовой архиепископского дома, под председатель­ством Зла­тоуста. Там беседовали, туда приносили известия, собранные в горо­де, оттуда с беспокойством следили за тем, что приготовлялось по ту сторону пролива. Временами архиепископ оставлял свой дворец и шел в церковь, где постоянно толпился народ. Он всходил на амвон, произносил несколько слов, приличных случаю, затем возвращался в триклиниум принять участие в беседе епископов.

 

ПОВЕСТКА ДНЯ СОБОРА. СУД НАД ЗЛАТОУСТОМ

Три главных дела должны были обсуждаться на Соборе в Дубе: 1) жалоба нитрийских иноков, первая причина созыва; 2) жалоба на низложения и посвящения, произведенные в Асии в 401 году Злато­устом; 3) суд над архиепископом за преступления церковные и политические. При распределении дел на предварительном заседании Собора было решено, что первая очередь будет отведена делу Злато­уста, как безотлагательному, вторая – жалобе Долгих братьев, и что на конец заседаний будет отложен иск против Герак­лида Ефесского. Иск этот должен был поднять многочисленные дела о злоупотребле­ниях и незаконном вмешательстве, в которых упрекали Златоуста во время его путешествия в Асию. Когда таким образом был установлен порядок дел, заседания открылись.

 

ДЕЛОПРОИЗВОДСТВО СУДЕБНОГО ДЕЛА

Соборы, составлявшиеся по образцу судебной палаты, каким был и Собор, теперь собравшийся, следовали правилам делопроизводства суда светского. Обвинение вносилось стороной истца, именем которо­го и приводился иск. Обвинитель должен был присутствовать лично, предлагать свои заявления письменно и торжественно подписываться в актах Собора, подвергая себя, в случае, если не докажет справедли­вости иска, всей строгости законов; в случае же доказанности виновный осуждался по всей строгости церковных постановлений. После того, как прошение было получено, обвиняемый вызывался в суд три или четыре раза, чтобы он мог защищаться. Самопроизвольный и упорный отказ явиться к суду считался преступлением, за которое полагалось высшее наказание – низложение и отлучение. Если обвиняемый являлся, то подвергался допросу, предъявлялись свидете­ли и письменные показания, против него представленные, затем епископы произносили решение. К низложению и отлучению, – высшим наказаниям, к которым могли присуждать Соборы, – они присоединяли иногда заточение и ссылку, как, например, в деле Долгих братьев, но в таком случае постановление не могло быть исполняемо судьями церковными, и, как того требовало церковное право, они обращались к помощи власти светской. Равным образом, когда между преступлениями, обжалованными перед Собором, оказы­вались такие, которые влекли за собой смертную казнь, то раз­бирательство их передавалось судьям светским. Такова была юриди­ческая основа и при суде над Златоустом.

 

ОТКРЫТИЕ СОБОРА

Заседания открылись под председательством патриарха Алексан­дрийского, второго по старшинству в Восточной империи, первый же по старшинству ар­хиепископ был подсудимым. Александрийский патриарх председательствовал лишь до подачи голо­сов по делу Златоуста: тогда он сложил с себя председательство и передал его Павлу Гераклейскому, некогда другу, а теперь смертельному врагу архиепископа. Но Феофил руководил всем следствием по этому делу и исполнил это так, что вполне оп­равдал свою репутацию человека ловкого и злого.

 

СВИДЕТЕЛЬ ОБВИНЕНИЯ

Первым его делом было вызвать, по праву власти, на Собор архидьякона Константинопольской Церкви по имени Иоанн. Архидья­кон в первые века христианства был главным исполнителем епископа во всех внешних его обязанностях, в особенности же по управлению мирскими делами: он заботился об украшении церкви, заведовал и доходами, если не назначалось особых экономов, как это и было при Златоусте, он раздавал жалованье клирикам. С ведением этих важных дел он соединял еще обязанности по внутреннему благочинию и надзор за нравственностью. Словом, его называли “рукой и оком епископа”. Архидьякон Иоанн был человек злобный, грубый. Архиепископ удалил его из своего клира за жестокое обращение с прислуживавшим ему мальчиком, но потом по снисхождению снова принял, а дьякон за его строгость затаил на него неутолимую злобу. Феофил знал это и вызвал его, чтобы он был истцом в настоящем деле. И действительно, считалось очень важным, что архидьякон, пра­вая рука епископа, является его обвинителем. Патриарх также вызвал в качестве обви­нителей или сви­детелей большую часть недовольных священников и дьяконов различных церквей Константинополя, точно будто престол его был не занят. Их собралось такое множество, что церкви казались опустевшими, и во многих местах прекратилось богослужение.

 

ОБВИНЕНИЯ ПРОТИВ ЗЛАТОУСТА

Обвинительный акт, представленный архидьяконом Иоанном, как мы читаем его в делах Собора, сохраненных потомству одним из преемников Златоуста, трудолюбивым и ученым патриархом Фотием, заключал 29 пунктов, которые можно свести к следующим обвинени­ям: 1) насилие и жестокое обращение с личностями; 2) тяжкие оскорбления; 3) хищения; 4) захват церковных мест; 5) нарушение нравственности; 6) нарушения дисциплины и обычаев церковных; 7) возбуждение мятежа и политическая измена. Это был набор обвинений, по большей части неправдоподобных, частью – очевидно ложных, почерпнутых из слухов несправедливых или фальшивых, мнимых или преувеличенных, которые два года злоба враждебной партии распространяла про Златоуста, но которым свидетельство архидьякона придавало неожиданное подтверждение.

Обвинения в насилии были собраны в пунктах 1, 2 и 27, которые свидетельствовали, что архиепископ прогнал и отлучил этого самого архидьякона Иоанна, своего обвинителя, за грубое обращение с мальчиком, его слугой, приказал бить и тащить его в тюрьму; заковать как бесноватого (обвинительный акт не говорит, за что) одного монаха, тоже по имени Иоанн; будто бы в церкви Св. Апостолов он ударил в лицо некоего Мемнона так, что носом и ртом пошла кровь, – и это не помешало обвиняемому пойти к алтарю и служить обедню. К этому позднее было прибавлено обвинение во многих других насилиях.

Обвинения в оскорблениях были приведены в изобилии и состав­ляли содержание пунктов 5, 6, 8, 9 и 20. Там говорилось, прежде всего, будто бы архиепископ оскорбил всех клириков в совокупности, называя их людьми развращенными, готовыми на все, “людьми трех оболов”, следуя греческому выражению, что он даже сочинил против них книгу, наполненную клеветой. Нетрудно в этих словах узнать знаменитый трактат его о сестрах-агапитах. Будто он досточтимого Епифания назвал пустомелей и бесноватым и оказал такое презрение к епископу Акакию Берейскому (этому “святому человеку”, который так умел насолить своим друзьям), что не удостоил его даже словом. Наконец, будто бы архиепископ обвинил в краже в присутствии всего своего клира дьяконов Едафия, Иоанна и Акакия, утверждая, что они у него похитили его омофор.

Омофор был лентой из белой шерсти, тканной из тончайшего руна, в три пальца шириной, с висячими концами, на которых были две свинцовые бляхи, обернутые в черный шелк с четырьмя красными крестами. Омофор был облачением, присваиваемым епископам вы­сшей степени, патриархам, первосвятителям, архиепископам, и счи­тался знаком первосвятительства. Омофор обвивался вокруг плеч и ниспадал спереди и сзади, с каждой стороны он прикалывался тремя золотыми булавками. Надевать омофор на епископа и снимать его было обязанностью дьяконов, которые состояли при нем. По совершении богослужения его вешали на одну из священных статуй, обыкновенно изображавших того святого, которому посвящена церковь, – в Риме он возлагался на плечи статуи св. Петра. Дьяконы же, Едафий, Иоанн и Акакий, сняв омофор с Златоуста, употребили его, как утверждает история, на преступное дело, вероятно, для чародейства против его жизни. Итак, поступок, которым он укорял их, был не простой кражей, но осквернением святыни.

Обвинение в подстрекательстве к мятежу и измене заключалось в пунктах 7, 21, 22 и 26, где заявлялось, будто архиепископ возбуждал против Севериана Гавальского дьяконов, на обязанности которых лежало погребение бедных, и подверг саму его жизнь опасности; будто он предал светской власти двух священников, одного в Антиохии, другого в Константинополе (что вовсе не входило в его правила, по крайней мере, если только эти священники не были виновны в важных преступлениях, навлекающих на них кару общих законов); наконец, будто бы во время мятежа против князя Иоанна он открыл его убежище искавшим его солдатам (князь Иоанн был любимцем импе­ратрицы).

Восемь остальных пунктов были посвящены подробному изложе­нию епископской расправы Златоуста в Церквах Асии и других нарушений церковных постановлений: будто он был обвинителем, свидетелем и судьей в делах архидьякона Мартирия и епископа Проереза Ликийского; будто он посвящал вне церкви дьяконов и священников, и даже iп glоbо четырех епископов за один раз; будто он посвящал без письменного свидетельства о правоспособности или нравственности и раздавал деньги посвященным в епископы, чтобы пользоваться их содействием при гонениях духовенства; будто он посвятил в священники Серапиона, дьякона своего, судившегося прежде за преступления, и в епископы некоего Антония, обличенного за грабеж могил; наконец, будто он отказался проводить до могилы останки людей, которых держал в заключении и которые умерли в его темнице. Здесь ясен намек на старца Исидора. Архиепископ обвинялся в корыстолюбии и хищении священных предметов, святых сосудов и богатых украшений в церквах, мрамора в церкви Св. Анастасии, в бесчестной продаже небольшого церковного имения, завещанного Феклой, и т. д. Эти клеветничества были приведены как достоверные факты в пунктах 3, 4, 16 и 17 обвинительного акта; там же требовалось, чтобы обвиняемый объяснил, куда употреблял церковные доходы.

Обвинения в нарушении нравственности были вы­ражены в пунк­тах 15 и 25 так: “Он принимает женщин и остается с ними наедине, удаляя всех других, он обедает один и за этими одинокими трапезами ве­дет себя, как циклоп – постыдно и сластолюбиво”.

Более всего Златоуста возмущало обвинение в тай­ном приеме женщин. Он не забыл его и в глуши своей ссылки, откуда писал епископу Кириаку, своему другу: “Они осмелились обвинять меня в любодеянии, не­счастные! Если бы я мог показать народу мой слабый телесный состав – одного этого было бы достаточно для моего оправдания, смерть поразила меня при жизни, и тело, влачимое мною, – не более как труп”.

Далее следовали обвинения в нарушении обрядов церковных и просто странных особенностях домашней жизни Златоуста: будто “он одевался и раздевался на своем епископском престоле и ел лепешку после своего приобщения; не молился при входе и выходе из церкви; наконец, будто хотел оставаться один, когда купался в общественной купальне, и потом тотчас велел запирать двери, чтобы никто не купался после него; Серапион исполнял это распоряжение”. Подлинно тяжкие преступления, достойные осуждения епископа!

Таково было обвинение, впоследствии еще увеличенное дополни­тельным актом. Теперь, согласно порядку делопроизводства, его следовало предъявить обвиняемому архиепископу, выслушать его объяснение, сделать очную ставку со свидетелями, – и Феофил послал к нему через двух членов Собора вызов явиться на этот Собор. По городу пустили слух, что смерть Иоанна Златоус­та решена и что он будет обезглавлен за возбуждение мятежа и за оскорбление императрицы.

 

АНТИСОБОР В ДОМЕ ЗЛАТОУСТА.

ПОЗИЦИЯ АРХИЕПИСКОПА КОНСТАНТИНОПОЛЬСКОГО

В то время, как посланные переплывали пролив, в триклиниуме архиепископа епископы, верные Златоусту, беседовали о гнусных проделках Феофила, о незаконности Собора, о прискорбных в настоящем обстоятельствах и об ожидаемых в будущем, еще более прискорбных. “Как, – говорили епископы о патриархе, – как могло произойти, что человек, обвиненный в гнусных преступлениях и вызванный один к суду претории, осмелился привести с собой целое войско епископов? Как случилось, что расположение правительства и чиновников так внезапно изменилось, и обвиняемый превратился в обвинителя, и что большинство духовенства этой Церкви поддалось его развращению?” Каждый высказывал свое объяснение, какое приходило ему на ум, как вдруг Златоуст, будто вдохновленный самим Богом, обратился к ним со следующими словами: “Молитесь, братья, и, если только вы любите Христа, да никто из вас не покинет Церкви своей ради меня, потому что я могу сказать вам вместе с апостолом: я становлюсь жертвой, и время заклания моего близко, – я окончил битву мою и путь мой. Я знаю сатану и сети его. Он не может более вынести оружия моих поучений; да будет Господь ко мне милостив! Помяните меня, братья мои, в своих молитвах”. Эти слова исполнили их скорби. Одни оставались на своих местах, другие, задыхаясь от слез, встали и, поцеловав его в голову, глаза и уста, направились к двери. Это волнение делало их подобными встревоженным пчелам, жужжащим вокруг своего улья (сравнение одного из участников этой сцены, биографа святителя Иоанна – Палладия). Златоуст остановил тех, которые хотели выйти. “Останьтесь, братья мои, – сказал он им, – сядьте и перестаньте плакать, а то дух мой смутится еще более, ибо я буду вам повторять непрестанно: Христос моя жизнь, а смерть для меня стяжание”. “Я много раз повторял вам, братья, – продолжал он печально, – что настоящая жизнь не что иное, как временный путь, где скорби и радости протекают с равной быстротой, и этот мир – лишь большое торжище, где мы покупаем, продаем и потом вскоре уезжаем. Разве мы лучше патриархов, пророков и апостолов, чтобы эта краткая жизнь, уделенная нам, стала вечной?..” Один из епископов сказал ему: “Мы плачем потому, что остаемся сиротами, Церковь – вдовой, ее святые законы ниспровергнуты, а гордость и нечестие торжествуют, бедные покинуты, народ без наставления...” Златоуст, ударяя указательным пальцем правой руки по ладони левой, как это делал всегда, когда бывал погружен в глубокое размышление, прервал его на этом слове. “Перестань, брат, – сказал он, – не настаивайте более... еще раз прошу вас, не оставляйте Церквей ваших. Когда умер Моисей, разве не нашли Иисуса Навина? Разве не проповедовал Елисей после взятия Илии на небо? К чему послужило усекновение главы Павла? Он оставил после себя Тимофея, Тита, Аполлоса и столько других.” Тогда Евлизий, епископ Апамейский, обратил внима­ние на то, что, если они захотят сохранить свои места при Церквах, то их заставят согласиться с решением суда и подписать его. “Согласитесь, – воскликнул горячо архиепископ, – согласитесь, дабы не было раскола, но не подписывайте, ибо моя совесть не упрекает меня ни в чем, что заслужило бы моего низложения”.

Беседа была прервана сообщением, что пришли посланные от Собора в Дубе. Архиепископ приказал впустить их и, прежде всего, спросил, какую степень занимают они в Церкви. “Мы епископы”, – отве­чали они. И точно, то были два молодых епископа, недавно назначенных в Ливию, по имени Диоскор и Павел. Златоуст пригласил их сесть и изложить предмет их посольства. “Мы привезли только письмо к тебе, – отвечали они, – позволь прочесть его”. Златоуст выразил согласие, и посланные передали письмо молодому служителю Феофила, сопровождавшему их, и тот прочитал его. Оно заключало следующие слова: “Святейший Собор, собравшийся в Дубе, Иоанну (титул архиепископа был опущен с намереньем). Мы получили против тебя обвинительный акт, заявляющий о бесчисленных преступлениях, в которых тебя обвиняют. Повелеваем тебе явиться сюда к нам и взять с собой священников Серапиона и Тигрия, которые также нужны нам”. Посланные прибавили словесно еще имя чтеца Павла, которого Собор также требовал к явке.

По прочтении этого наглого письма, в котором архиепископ был лишен своего титула, словно уже осужденный и низложенный, епископы разразились негодованием. “Надо отвечать, – воскликнули они со всех сторон, – и отвечать одному Феофилу, виновнику этого оскорбления и защитнику всего, что там происходит”. По знаку согласия архиепископа, они принялись за дело и составили ответ, который и прочитали ему.

“Прекрати, – обращались они к патриарху, – нарушение церковных постановлений и разделение Церкви, этой дщери небесной, для которой Христос принял плоть. Если, вопреки святым постанов­лениям Никейского Собора, ты хочешь судить вне пределов твоей территории, приди сюда, в город, где благоустроенный порядок, и не старайся увлечь Авеля в поле, по примеру Каина. Судить должны мы, и судить тебя первого, ибо у нас в руках обвинительный акт, заключающий семьдесят пунктов преступлений, тобой совершенных, и сверх того, наш Собор гораздо многолюднее, нежели твой. Вас только тридцать шесть, и почти все из одной провинции, нас сорок из различных провинций, и среди нас семь архиепископов. Ты видишь, что для соблюдения тех постановлений, о которых ты упоминаешь, необходимо, чтобы меньшинство судилось большинством, в особеннос­ти когда большинство в то же время и более почтенно, и более достойно. А в наших руках есть одно из твоих писем, где именно ты писал Иоанну, нашему брату по епископству, что нельзя допустить, чтобы епископ судил других вне своих церковных владений. Чтобы быть последовательным, тебе следует внять нашему приглашению или же поступить так, чтобы обвинители перестали обвинять тебя”.

“Это хорошо, – сказал Златоуст, выслушав ответ епископов, – протестуйте, как вам кажется лучше, но надо также, чтобы и я отвечал на то, что было ко мне прислано”. И он продиктовал нижеследующее, но не к Феофилу, за которым он не признавал права требовать к суду его, Иоанна, но ко всем епископам, заседавшим на Соборе в Дубе:

“Доныне не знаю я никого, кто мог бы с каким-нибудь видом законности жаловаться на меня и обвинять меня. Тем не менее, если вы хотите, чтобы я предстал перед вашим собранием, прежде исклю­чите из него моих явных врагов, тех, кто не скрывал своей ненависти и умыслов против меня. Исполните это, и я не буду оспаривать место суда надо мной, хотя этим местом, по всем правилам, должен бы быть Константинополь. Первый из вас, отводимый мной, как лицо подозри­тельное, – Феофил, которого я уличу в том, что он говорил в Александрии и Ликии: “Отправляюсь ко двору низложить Иоанна”, – слова, подтверждаемые его отказом по приезде сюда видеться, гово­рить и даже сообщаться со мной. Отвожу затем Акакия Берейского, который грозился “насолить” мне так, что придется мне не по вкусу. Антиох Птолемаидский и Севериан Гавальский не заслуживают вовсе, чтобы я говорил о них: правосудие скоро постигнет их свыше, и в настоящее время городские театры их делают предметом своего осмеяния. Если же хотите в самом деле, чтобы я явился, начните с исключения этих четырех епископов из числа моих судей, но, если уж непременно хотите, чтобы они присутствовали, то велите им явиться в качестве обвинителей, чтобы положение их выяснилось, и я знал бы, с кем имею дело. Под этими условиями явлюсь к вам, явлюсь, если то надо, перед Собором всего мира, но знайте, что, хотя бы присылали тысячу раз за мной, вы не получите иного ответа”. Трое из сорока епископов, бывших в триклиниуме, Лупицин, Димитрий и Евлизий, и двое священников, Герман и Север, были назначены для доставления обоих писем в Дуб, затем посланные Феофила были отпущены. Только они вышли, как прибыл императорский нотарий с императорской грамотой, в которую было включено прошение, полученное из Дуба, о том, чтобы обязать Иоанна (они упорно именовали его так) волей или неволей явиться перед судьями. Нотарий настаивал перед Златоустом, чтобы он повиновался; Златоуст передал ему основания своего отказа, и нотарий удалился. Едва он оставил епископский дворец, как вдруг вошли туда два священника Константинопольской Церкви, один – некто Евгений, который ценой услуг неприятельскому союзу уже приобрел титул и должность епископа, другой – монах Исаак, этот шут-нищий, который на площадях позорил своего архипастыря за несколько оболов. То были новые уполномоченные от Собора, – столько полагалось усердия на то, чтобы привлечь Златоуста, так желали овладеть им на противоположном берегу пролива. Один из этих людей, грубо обращаясь к архиепископу, сказал ему: “Зачем ты медлишь? Собор дожидается тебя; он приказывает тебе явиться и очистить себя, если можешь, от преступлений, в которых тебя обвиняют”. Архиепископ гнушался говорить с этим отщепенцем, но, тотчас обратившись к троим из верных ему епископов, послал их отвезти Собору такой словесный ответ: “Странный образ действий придумываете вы против меня, вы, которые, с одной стороны, отказы­ваетесь удалить из заседания отводимых мной врагов, а с другой – вызываете меня на суд через моих клириков”.

ЗЛАТОУСТ ОТКАЗЫВАЕТСЯ ЯВИТЬСЯ НА СОБОР.

ВОЛНЕНИЕ НА СОБОРЕ

Уже первое посольство Златоуста привело собрание в волнение, но когда прибыло второе и стоявший во главе его повторил дословно ответ, им привезенный, произошел взрыв неистового бешенства, и зал Собора внезапно превратился в вертеп разбойников. Одни епископы вскочили со своих мест и бросились на послов, другие, угрожая, поносили их. Одного из них избили, на другом в клочья изорвали одежду, третьего схватили под стражу и надели на его шею цепь, приготовленную для Златоуста на случай, если бы архиепископ имел неосторожность явиться сюда, и несчастный, вытащенный в таком виде из церкви, был брошен в лодку и предоставлен всем случайностям течения в проливе.

После подобной сцены Собор долго не мог успокоиться и из неприязненного, каким был до сих пор к архиепископу, он стал его ожесточенным врагом. Два новых вызова были посланы к нему, и оба раза он противопоставил им тот же отказ с той же сдержанностью. Императорский нотарий не являлся более к Златоусту, несмотря на требования, вновь посланные из Дуба к Императору, – надо думать, Аркадий смягчился под бременем проснувшейся совести. Феофил решил, что следует подстрекать этот дух, нерешительный и робкий. Опасаясь, чтобы первый обвинительный акт не повредил делу вклю­ченными в него пустяками, за которые не стоило бы подвергать выговору даже чтеца или привратника, Феофил решился настолько усилить уголовную сторону новыми пунктами обвинения, что Импера­тор, наконец, был обязан прийти к какому-нибудь решению. Для этого он придумал дополнительный акт обвинения: монаха Исаака, которого возвели в епископы за то, что он принял на себя посольство, а также других столичных клириков. Акт архидьякона Иоанна лишь слегка коснулся оскорбления Его величества, здесь же оно было выдвинуто на первый план. Златоуста формально обвиняли в том, что он в своих публичных речах отзывался оскорбительно об императрице под име­нем Иродиады и Иезавели. В своей челобитной Исаак в 18-ти пунктах, искусно присоединенных к первому акту, упоминал уже входившие в состав обвинительного акта дела насилия, злоупотребление обязан­ностями, нарушение постановлений и обычаев Церкви, с прибавлени­ям новых обстоятельств и с изменяющими смысл поступков преувели­чениями. Он включил туда обвинение в нечестивых выражениях и богохульстве, а также (кто бы мог думать?) литературную критику проповедей великого оратора.

Так, он укорял Златоуста в том, что тот сказал: “Алтарь Церкви полон фуриями”. “Что разумеет он под фуриями? – спрашивал обвинитель. – Нужно, чтобы он объяснил это”. Слышали также, как в одной из своих речей по поводу какого-то торжества, когда славное благочестие Государя исполнило радостью и пастыря, и всю паству, архиепископ выразился: “Я люблю, я умираю от любви!..” “Иоанн должен объяснить, что это означает, – говорит обвинитель, – ибо Церковь не знает такого языка”. Он обвинял также архиепископа в том, что тот богохульствовал и возбуждал грешников ко злу, представ­ляя им покаяние слишком легким, когда говорил: “Покайтесь два раза, покайтесь и еще раз, – и каждый раз, когда вы покаетесь, приходите ко мне, я исцелю вас”, – между тем как Церковь допускала лишь один раз всенародное покаяние.

“В своих нападениях на чужие епархии, – говорилось в дополни­тельных пунктах, – Златоуст не только осуждал епископов и другое духовенство, не выслушав их, но и посвящал в епископском доме чужих рабов, не отпущенных на волю и преследуемых за преступле­ния... Производя насилия, он сажал в темницу в цепях людей, которые ему не нравились, и морил голодом их там до смерти. Так поступал он с неоригенистами, входя в общение с оригенистами. С ним самим, Исааком, так обращались по его приказанию люди, исполненные преступлений. Он собирал в своей церкви язычников, прежних гонителей христиан, и присутствовал в их собраниях. Наконец (это было включено для двора), он нарушал обязанности гостеприимства, живя и обедая уединенно... он возбуждал народный мятеж против Собора...” Один из пунктов представлял его невеждой в богослужеб­ных обязанностях, причащавшим и крестившим верных после приня­тия ими пищи. Эти последние обвинения особенно затронули Злато­уста, потому что они стремились отвергнуть действительность совер­шенных им во время его епископства Таинств, и он отвечал на них частью перед народом, частью письменно.

 

НИЗЛОЖЕНИЕ ЗЛАТОУСТА

Эти дополнительные статьи вместе с пунктами архидьякона Иоанна составляли, действительно, огромную массу обвинений. Меж­ду тем, пока обвиняемый твердо отказывался явиться на Собор, а Император не принимал никаких мер принудить его к этому, Феофил перешел к заслушиванию свидетелей. Было допрошено семеро свиде­телей, принадлежавших к клиру архиепископа, и они давали свои показания с крайним озлоблением. В их числе были Арзас, Аттик и Ельпидий. Первые два из них впоследствии занимали престол Иоанна Златоуста, который, благодаря им, остался вакантным. Все присут­ствовавшие с нетерпением ожидали конца. Арзас и Аттик, вместе с двумя другими священниками, Евде­моном и Онисимом, кричали, торопили с вынесением приговора. “Виновность Иоанна доказана с избытком, нет никакой нужды, – говорили они, – продолжать допросы”. Наконец в двенадцатом заседании Собор объявил, что переходит к решению. До этих пор председательствовал Феофил. Даже получив отвод архиепископа, он руководил всем делопроизвод­ством и прениями. Тем не менее, когда пришло время решения, он побоялся, что его председательство подаст повод к нападению и даже к кассации соборного постановления со стороны такого робкого Государя, каким был Аркадий. Он заменил себя в этой роли Павлом Гераклейским, хотя и не воздержался от подачи голоса, тем более не воздержались и остальные трое отведенных: Антиох, Акакий и Севериан. Когда перешли к голосованию, Павел собрал голоса всех епископов, начиная с некоего Гимназия и кончая Феофилом. Всех подававших голоса оказалось 45 вместо 36, присутствовавших при открытии заседания. Число их постепенно увеличивалось прибывав­­шими вновь епископами и перебежчиками из Константинополя. Златоуст был приговорен к низложению, а показания об оскорблении Его величества были отосланы на усмотрение Государя.

Как только низложение было провозглашено, Собор тотчас сооб­щил о том клиру архиепископа, дабы разрешить узы повиновения в отношении низложенного главы, и отправил доклад или, следуя официальной терминологии, отношение (реляцию) о действиях Собора обоим Императорам – Аркадию и Гонорию, монархам римского мира. Епископ Геронтий, изгнанный из Никомидии, и два других асийских епископа, также удалённых, Фаустин и Евгномон, воспользовались отправлением этого доклада, чтобы послать государям повествование о своих бедствиях и жалобу на противозаконные действия Златоуста. Дублет доклада к Императору Востока начинался такими словами, особо предназначенными для Аркадия: “Принимая во внимание, что Иоанн, обвиненный в известных преступлениях и чувствуя свою вину, отказался явиться для своего оправдания перед нами и что в таком случае церковные законы произносят низложение, мы низложили его. Однако, так как обвинительный акт заключает, кроме преступлений церковных, еще и преступление в оскорблении Его величества, то представляется твоему благочестию повелеть изгнание виновного, дабы столь великое преступление не осталось без наказания. Что до нас, то это не входит в пределы нашего ведомства”.

 

СУД НАД ДОЛГИМИ БРАТЬЯМИ

Итак, с первым вопросом, подлежавшим решению Собора, было покончено согласно произволу Феофила. Второй вопрос был о Долгих братьях, но к нему епископы были равнодушны, а Феофил и тем более. После такой полной победы, какая только что была им одержана, вторая битва представляла опасности, и блеск победителя над Злато­устом мог бы только померкнуть в прениях против жалких монахов. Притом и ведение дела было затруднительно: обвиненный ими, после того как осудил их в Египте, захочет ли он еще раз судить их за то же самое в Халкидоне и председательствовать на суде, назначенном судить его самого? Как знать, что могла бы произвести на Соборе и в городе картина стольких насилий и злодеяний, начертанная прямой и суровой речью Долгих братьев? Бог ведает, что еще может случиться, если собрание епископов-иоаннитов, заседающее в Константинополе, перенесет дело на другой Собор, как то можно предчувствовать по их письму, и если Император, держащий сторону нитрийских иноков, опять даст волю голосу своей совести. Дело Долгих братьев неизбежно поднимало догматический вопрос об оригенизме, к которому не все были приго­товлены, доказательство чему – неуспех Епифания, и Феофил, сумев­ший отделить этот вопрос от дела архиепископа, должен был не очень-то заботиться о его возобновлении. Из всего этого в его уме возникло живейшее желание замять дело, и епископы, дружественные Феофилу, отправились на примирение с Долгими братьями.

Обстоятельства были благоприятны, и посланные нашли этих несчастных в глубоком унынии. После того, как их покинул Златоуст, покровитель, к которому они прибегли из такой дали, они потеряли веру в правосудие и милосердие людей. К тому же смерть производила опустошение в их рядах. За смертью Исидора последовала смерть епископа Диоскора, второго из Долгих братьев, их опоры и руководи­теля. Он умер за несколько недель перед тем. Ему дивились даже жители негостеприимной столицы, и его могила, в церкви Св. Муция, близ одного из портов Константинополя, привлекала большое стечение нищих – пустынник, сам почти лишенный куска хлеба, доказал им, что умел быть воздержанным настолько, чтобы еще подавать другим. Но мало этого: опасались и за жизнь Аммония, сильно заболевшего под гнетом лет и скорби. Итак, печаль сломила энергию Долгих братьев, которым остальные монахи повиновались, как своим игуменам. “О, ес­ли бы, – говорит по этому поводу современный историк, – Диоскор был жив, если бы умирающий Аммоний не был лишен возможности дать совет, никогда эти честные простосердечные люди не послушали бы постыдных предложений”.

Вот какие предложения принесли им. Патриарх, который ничего не желает так, как прощения, предлагает им мир. Для этого с их стороны не требуется никакого формального отречения – он не желает ни спорить о положениях их учения, ни вспоминать прошлое: он готов забыть все, испрашивая у этих монахов, отрешенных от повиновения ему, только изъявления покорности своему владыке. Пусть Долгие братья и их спутники заявят перед Собором, согласно требованиям монашеских постановлений, что, если они прегрешили, то приносят в том покаяние. Собор без всяких споров примет их милостиво, постановление Александрийского Собора, осудившее их, будет отменено, и патриарх снимет с них отлучение. Тогда они смогут возвратиться в Египет и вновь вступить в свои монастыри. Долгие братья в сопровожде­нии всей толпы последовали за послами в Халкидон.

Они были тут все, даже Аммоний, лежавший на своем скудном одре и через несколько часов отдавший душу Богу. Кто знает?.. Быть может, узнав эту церковь и этот богатый дворец, куда десять лет назад, по требованию префекта претории Руфина, он явился из глубины своей пустыни воспринять от ку­пели этого сына, столь недостойного такого отца, – старик почувствовал укор совести, но этот поступок слабости был теперь жестоко искуплен. Как только монахи прибыли, они были введены перед Собором, где все произошло по уговору. Действительно, каждый исполнял на этой искусственной сцене свою роль. Долгие братья произносили формулу покаяния и просили помилования мона­хам, понесшим наказания от своего епископа: “Если мы прегрешили, то раскаиваемся и просим, чтобы нам простили грех наш”, – Феофил, поднявшись на своем месте, произнес формулу помилования, и Собор отпустительной грамотой отменил постановление Александрийского Собора. Помилование Феофила распространилось далее: от оригенистов и на самого Оригена, потому что история свидетельствует, что с этого дня он не препятствовал перечитывать его сочинения, запреще­ния которых недавно с такой силой домогался, и что на чей-то вопрос о причине такого поведения, он дал следующий ответ, ставший знаменитым: “Творения Оригена – сад, в котором смешаны цветы и терние: я отбрасываю терние и любуюсь цветами”. Но унижение Долгих братьев и наг­лость Феофила тем не окончились: нужно было еще выслушать похвальные речи и защитительную речь, что Долгие братья и претерпели, как крайнюю докуку. Рассказывают, что, когда патриарху сообщили о смерти Аммония, он воскликнул: “От души оп­лакиваю его, ибо это был святой монах, и я желал бы, чтобы было больше таких”. После этой жалкой комедии кучка выходцев нитрийских и скитских рас­сеялась, – лишь немногие из них добрались до Египта.

 

СУД НАД СТОРОННИКОМ ЗЛАТОУСТА

Оставалось дело Гераклида Ефесского, который был введен на Собор в его 13-м заседании. Этот епископ, избранный Златоустом, был свергнут с престола мятежом ефесских мирян и клириков и принужден был скрываться, чтобы избежать еще худшей участи. Этого иоаннита обвиняли в бесчисленных преступлениях, в особенности же в краже. Обвинителем его явился другой епископ, Макарий Магнезийский, и это дело, естественно, повлекло за собой рассмотрение дела всех асийских Церквей, истцы их присутствовали тут же, раздраженные до бешенства. И уже готовилось преследование всех епископов, постав­ленных Златоустом, когда в Константинополе произошли события, которые поглотили все внимание Собора, прервали его занятия и вызвали, по истечении немногих дней, роспуск самого собрания.

 

ПОСЛЕ НИЗЛОЖЕНИЯ ЗЛАТОУСТ

ПРОДОЛЖАЕТ ЗАНИМАТЬ ЦЕРКОВЬ И ДВОРЕЦ

Все дело Собора с осуждением Златоуста было перед глазами Императора, который и утвердил решение письмом, упоминаемым в актах. Но не было принято никаких мер для исполнения приговора, и Златоуст продолжал занимать епископский дворец и церковь. Это неопределенное положение продолжалось три дня. В течение этого времени Константинопольская Церковь оставалась добычей беспоряд­ков невыразимых. Члены клира архиепископского, отлученные и не отлученные, входили со всех сторон в церкви, причем первые – с нахальным вызывающим видом, но народ их выгонял или бежал от их службы. Пораженные соборным постановлением, епископы, до того времени верные, мало-помалу расходились, и триклиниум Златоуста вскоре опустел. Время от времени императорский чиновник с несколь­кими сторожами являлся во дворец архиепископа объявить ему, что он должен приготовиться к выезду, архиепископ отказывался, офицер удалялся, а Император запрещал употреблять силу. Собираясь густы­ми толпами вокруг церкви и архиепископского дворца, соединенных между собой галереей, народ держал стражу день и ночь, в колебании между надеждой и страхом. Но не было ни угроз, ни оскорбительных слов Государя и его чиновников. Один только клик слышался время от времени изо всех уст и раскатывался до самого дворца Аркадия: “Требуем Вселенского Собора! Нужен настоящий Собор для суда над архиепископом”. Таков был лозунг народа; таков же был и лозунг Златоуста. “Меня осудил Собор ложный, – повторял он, – правиль­ный Собор должен оправдать меня здесь, в моей Церкви, и рассудить меня с моими судьями”.

Осажденный и словно в плену среди этих одушевленных стен, воздвигнутых вокруг него преданностью народа, на глазах которого было опасно прибегать к насилию, Златоуст непрестанно переходил из своего помещения в церковь и из церкви в свое помещение. Там ему нужно было утешить своих служителей и нескольких верных священ­ников, здесь – растерянную толпу, которую его появление и слово исполняли горя и радости. Известия час от часу становились более зловещими. Рассказывали о депутациях епископов, приходивших одна за другой из Халкидона умолять Императора, чтобы он подкрепил силой приговор и значение Собора, – и императрица присоединилась к ним, испытывая все средства влияния на своего слабого супруга. Говорили, что идет речь уже не о ссылке, но о казни, колебались только между топором или мечом. Сам архиепископ помышлял о предстоящей смерти и проповедовал народу о покорности Провидению. Между тем всю ночь по городу раздавались литании с усиленными рыданиями и молениями. Народ хотел на них увлечь и архиепископа, который, по-видимому, сначала на это согласился, но потом, отказавшись, сказал: “Идите и молитесь, я буду с вами духом моим, который соединяет главу и ее члены”.

Один бесстыдный поступок Севериана вывел народ из этого вынужденного и скорбного спокойствия, в котором держало его влияние Златоуста. Феофил еще не имел духу показаться в Константинополе, но Севериан осмелился сделать это на другой день после приговора. Он даже дерзнул войти в одну церковь, взойти на кафедру и говорить оттуда о событиях, только что совершившихся; он предста­вил осуждение архиепископа наказанием за его гордость. “Одна его гордость уже оправдала бы этот приговор, – говорил он, – если бы даже он не совершил других преступлений”. Все слушатели поднялись с такой силой против этого подлеца, что он едва успел ускользнуть и переправиться через пролив. Тем не менее, эта оскорбительная выходка хвастуна против прежнего его друга, оскорбленного покрови­теля, из уст которого так недавно Севериан слышал слово прощения и мира, вывела Златоуста из себя. Он увидел в этом оскорбление со стороны самой императрицы при посредстве придворного епископа, ее ставленника, и, не отделяя государыни от ее советника, архиепископ Иоанн в своей церкви произнес к народу речь, получившую всемирную славу и, по всей вероятности, решившую его падение, на время отсроченное.

 

РЕЧЬ ЗЛАТОУСТА ПРОТИВ ИМПЕРАТРИЦЫ

“Братья, – сказал он этой толпе, колыхавшейся вокруг амвона, – ужасная буря застигла нас, и волны поражают нас с небывалой силой, но мы не боимся потопления, потому что опираемся на скалу. Сколько бы ни свирепствовало море, скала эта не потрясется. Сколько бы ни вздувались и ни хлестали волны, корабль Христов не погибнет. Чего же страшиться мне? Спрашиваю вас. Смерти? Но я скажу с апостолом: “Жизнь моя – Христос, а смерть – мое стяжание”. Изгнания? Но земля принадлежит Господу и со всем, что она содержит. Лишения имущества? Я ничего не принес в этот мир, и ничего не унесу из него с собой. Все, что может заставить человека трепетать, – я презираю. Смеюсь над богатством, смеюсь над почестями, которых другие так жаждут. Богатство для меня не более как нищета. И если я желаю жить, то только для того, чтоб быть с вами, трудиться над вашим душевным совершенствованием. Я говорю вам так, как посту­паю, и взываю к любви вашей, да будет эта любовь доверчива. Нет, нет! Церкви не рассекают, не увечат! Церковь неделима. В ней не отделяют главы от членов, они остаются в единении, невзирая ни на что; сказанное о муже и жене еще вернее в отношении пастыря и паствы: они – единое, и что соединил Бог, разделить не во власти человека. Скажите мне, что сталось с тиранами, которые некогда покушались подавить Церковь? Скажите, где их застенки, костры, где зубы их хищных зверей и отточенные мечи их палачей? Они хотели действо­вать, но ничего не сделали. То же молчание и то же забвение покрывают всегда и тиранов, и арсенал их преступлений, а Церковь? Она блиста­ет светлее солнца по всей Вселенной, и, если тираны не могли задушить веру, когда едва существовали христиане, как же могут они надеяться на то ныне, когда христиане покрывают всю землю?

Иногда, в дни мучительства, видели невообразимые жестокости, которым подвергали какую-нибудь молодую девушку, почти отрокови­цу, и как эта девушка являлась сильнее рогатин пытки и жала пламени. Железные зубья терзали бока ее – вера ее оставалась непоколебимой. Как же хотят устрашить целый народ?.. О, они совсем не знают нас! Христос со мною! Чего я устрашусь? Его Евангелие в руках моих – посох, на который я опираюсь. Вот где мое прибежище, вот мирная пристань души моей. Бури, на меня воздвигнутые, море, на меня низвергнутое, неистовства государей и сильных мира... все это для меня не более паутины, и, если бы взаимная любовь не удерживала меня в этих местах, я не воспротивился бы удалиться отсюда...

Знаете ли вы, возлюбленные братья, за что хотят погубить меня? За то, что я не приказывал стлать перед собой богатые ковры, что никогда не хотел я одеваться в золотую и шелковую одежду, что я не унизился до того, чтобы удовлетворять жадность этих людей и не держал стола, открытого для них. Племя аспида всегда господст­вует, осталось потомство у Иезавели, но и благодать подвизается с Илиею. Иродиада также здесь, Иродиада все еще пляшет, требуя головы Иоанна, и ей отдадут голову Иоанна, потому что она пляшет.

Братья, пришло время плача, всё обращается к бесчестью. Одно только золото дает здесь блеск и славу. А между тем, послушайте, что говорит Давид: “Если вы обладаете изобилием богатства, не полагайте туда сердца своего”. И кто же сказал это? Разве это не был человек, вознесенный на царский престол? Не правил ли он царством своим с властью монарха? И никогда не взирал он на чужое имущество, дабы похищать его, никогда не пользовался своим могуществом, дабы разорять веру. Он искал воинов охотнее, нежели сокровищ, и не являлся в делах правления рабом женщин... О, горе, горе женщинам, которые закрывают уши к предостережениям небес и, опьяненные не вином, но скупостью и гневом, докучают мужьям своим злыми советами, увлекая их к несправедливости...”

В этой речи, и без того ясной, было одно слово, которое не оставляло никакого сомнения в намерениях оратора, слово, которое было сильнее всех намеков, как бы прозрачны они ни были. Его нельзя передать в переводе, потому что оно состоит в игре слов. То было имя самой императрицы: Евдоксия по-гречески означает добрая слава, честь, но адоксия – противоположное этому и означает бесчестие. И вот, говоря, что в этой империи, где нет более закона, кроме произвола Евдоксии, все обращается к бесчестию, – Златоуст употребляет слово adoxia, напоминающее имя супруги Аркадия; остальное понятно.

 

 

 

НАСИЛЬСТВЕННОЕ УДАЛЕНИЕ ЗЛАТОУСТА

ИЗ КОНСТАНТИНОПОЛЯ

Эта речь была сказана на другой день после осуждения и, по вероятности, к вечеру. На следующее утро к Златоусту пришел императорский чиновник и потребовал именем Императора, чтобы он немедленно же выехал из города. “Император не допускает более отсрочки, – сказал он ему, – готов корабль, чтобы отвезти тебя в место, назначенное для ссылки; я имею приказание при малейшем знаке сопротивления овладеть тобой с помощью солдат”. Неминуемо последовала бы у дверей церкви схватка, и полились бы реки крови. Эта картина представилась Златоусту и заставила его содрогнуться. Подойдя к императорскому офицеру и к отряду стражи, его сопровож­давшей, он сказал: “Я в ваших руках; ведите меня, куда хотите”. Офицер передал его под охрану “любопытного” (так назывались высшие агенты полиции) и со своей стражей прежним путем сквозь толпу народа возвратился во дворец. Он должен был найти Златоуста в другом месте. Переходы, которые отделяли базилику от архиепископ­ского дома, потаенными воротами соединялись с уединенным кварта­лом города. Златоуст и его хранитель, никем не замеченные, вышли из ворот и достигли соседнего дома, где и оставались скрытыми до вечера. Когда наступила ночь, “любопытный” и его пленник пошли к гавани окольными улицами, надеясь не быть узнанными, но, когда они приблизились к гавани, кое-кто из народа приметил Златоуста, и тотчас по городу разнесся слух, что архиепископа увозят. Тогда сбежались многочисленные толпы, воспрепятствовать отправлению, но Златоуст удержал их своей властью: “Пустите меня уехать, – сказал он им, – я обязан покоряться Императору; пусть не прольется из-за меня ни одной капли крови моего народа. Поручаю мое дело будущему Собору”.

ЗЛАТОУСТА ПОСЕЛЯЮТ ТАЙНО В ВИФАНИИ

Темнота, надвигавшаяся более и более, способствовала его отправ­лению. Тот же императорский чиновник был на пристани с отрядом солдат и матросов, они окружили архиепископа и взошли вместе с ним на корабль, который сразу поднял якорь. Он переплыл Пропонтиду и последовал к городу Гиерон, Вифинской гавани, где чиновник должен был, по данному ему приказу, высадить Златоуста. Еще была ночь, когда судно приблизилось к берегу. Стража высадила изгнанника и отплыла снова. Выбор этого места, столь близкого к Халкидону, показался Златоусту подозрительным, он предполагал в этом западню, намерение передать его в руки врагов, а в его глазах смерть была бы в тысячу раз лучше. И потому, прежде наступления дня, когда власти города не могли еще получить известия обо всем случившемся, он нанял сам лодку и, держась берега, велел везти себя в залив Астакийский, в городок Пренету, расположенный на берегу, противо­положном Никомидии. В соседстве, среди полей, стояла вилла, владельца которой изгнанник знал, здесь-то и думал он скрыться. Первым его движением, когда он вступил в гостеприимное убежище, было пасть на колени и призвать покровительство небес на Констан­тинопольскую Церковь, “которую он не покидал, – как говорил впоследствии Златоуст, – ибо уносил ее в своем сердце”. Бегство его было совершено так осторожно и таинственно, следы его были так скрыты, что все могли думать, как чиновник и доложил о том, что изгнанный находится в месте, назначенном для его ссылки.

Ночь его похищения была для Константинополя ночью траура и слез, история донесла до нас трогательную картину народного горя. Многочисленная толпа, недавно яростная и раздраженная, теперь вдруг умолкнувшая и угрюмая, спешила в церкви молить небеса и требовать от них отца, похищенного людьми. В церквах недоставало места; молились на уличных перекрестках, под портиками площа­дей, – наконец, повсюду, и, по словам самого Златоуста, “весь город обратился в одну церковь”. Дома бедных были пусты: мужчины, женщины, дети, мастеровые, судорабочие, продавцы – все были на молитве, все хотели участвовать в этих молитвах, возносимых к небесному правосудию. Один лишь возглас, раздававшийся время от времени, напоминал о страстях земли: “Пусть соберут Вселенский Собор!” Это было единственным врачеванием, какое могли люди предложить теперь.

 

ДЕЙСТВИЯ ФЕОФИЛА ПОСЛЕ ОСУЖДЕНИЯ ЗЛАТОУСТА

Когда с наступлением дня утомленный народ стал возвращаться в свои жилища, Феофил прибыл из Халкидона и, собрав всех александрийцев, сколько их было в гавани, принял власть над городом как церковный его победитель. Духовенство, до тех пор скрывавшееся, собралось вокруг него, предлагая ему услуги и спраши­вая приказаний. Он вознаградил наиболее ревностных, снял отлучение с наиболее недостойных и щедро раздавал посвящения, повышения, должности каждому встречному. Всё, установленное архиепископом, было уничтожено. Феофил приказал этим священникам, чтобы каж­дый из них принял в свое ведение по церкви, но восставший народ воспротивился этому. Даже когда сам Феофил хотел проникнуть в архиепископскую базилику, то верные загородили ему путь. Алексан­дрийцы его отряда взялись за оружие, и произошла битва. Церковь и крестильня были покрыты трупами, а крестильный водоем, как рассказывают, наполнился человеческой кровью. Как только началась битва, власти послали войска, би­лись повсеместно, каждая церковь обратилась в крепость, где народ держался крепко и в которую солдаты пробивались копьями и дротиками. Кровь лилась в алтарях, и крики проклятий сменили песнь Господу о помиловании. Хотя константинопольские монастыри вообще были враждебны к архиепис­копу, намеревавшемуся произвести в них преобразования, но один из них, приняв теперь его сторону, выгнал втершихся в него ново­испечен­ных священников, – и солдаты бросились на монахов. Их истребляли в собственных церквах, отыскивая во всех углах, чтобы перерезать, гнались за ними по улицам с мечами в руках. Один языческий писатель рассказывает, что при этом были пере­биты солдатами многие жители города, потому что были одеты в черное по случаю траура, и тем походи­ли на монахов. Это событие, кажется, было по сердцу языч­ни­кам, ликовавшим при виде того, как хрис­тианская рука освобождала их от людей “в черных мантиях”, их смертельных врагов, яростных разорителей их храмов и нарушителей их священнодействий.

 

НАКАЗАНИЕ БОЖИЕ

Таков был день вступления Феофила Египтянина, как называли его иоанниты. Ночь принесла с собой новые ужасы. Удары землетрясения почувствовались в предместье Гебдомонском и, распространяясь с необыкновенной силой к центру города, потрясли богатые кварталы, и в особенности тот, где находился императорский дворец. В комнате императрицы постель, сильно приподнятая, скатилась на пол. Евдоксия думала, что наступает ее пос­ледний час, и бледная, с распущен­ными воло­сами, бросившись в комнату мужа, в ужасе вскричала: “Тот, кого нас заставили изгнать, – праведник, и сам Бог вооружился отмщением. Если ты хочешь спасти империю, немедленно пошли возвратить его”. С рыданиями и мольбой она стояла на коленях до тех пор, пока Император торжественно не пообещал исполнить ее прось­бу. Ободренная этим она написала архиепископу следующее письмо: “Святейший! Умоляю тебя, не думай, что я прини­мала участие в том, что произошло с тобой. Я непо­винна в крови твоей. Злые и совращен­ные люди составили против тебя заговор. Бог свидетель моих слов и тех слез, которые я приношу Ему в жертву”.

Еще не рассвело, когда один из придворных офице­ров получил от нее приказание отправиться в Гиерон, передать это письмо в собствен­ные руки сосланного и прибавить на словах, что она хочет его возвра­щения, что только быстрый его приезд может отвратить разру­шение города. Видя, что первый посланец не возвращается, Евдоксия в нетерпении послала другого, затем третьего. Народ, увидев это, испугался, думая, что от него скрывают что-то зловещее, и множество людей бросилось отыскивать архиепископа, так что Пропонтида вскипела под множеством судов между Фракией и берегом Вифинии.

 

ТОРЖЕСТВЕННОЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ ЗЛАТОУСТА

В КОНСТАНТИНОПОЛЬ

Между тем наводили справки о местопребывании Златоуста в Гиероне и в соседних портах. Наконец отыскали его в вилле Пренетского селения. Пораженный таким оборотом дел и все еще предполагая какие-нибудь козни, так хорошо была ему известна глубокая испорчен­ность его врагов, архиепископ колебался – прибытие евнуха Бризона наконец-то решило его отъезд. Бризон, – первый камергер Августы и один из секретарей Императора – вообще был человеком честным и благочестивым. Раненный камнем в голову в одной из антилитаний, противопоставленных арианам, он тайно склонялся на сторону архи­епископа, несмотря на то, что был привязан к императрице. Его разъяснения рассеяли подозрения, и Златоуст решился следовать за ним. Когда они подплывали к Константинополю, их взорам предстал Босфор, освещенный тысячами факелов – на лодках, на берегу и в гавани. Уже наступила полночь. То было небывалое зрелище встречи, которую устроил народ своему епископу. Златоуст был глубоко потрясен, тем не менее, он не хотел высадиться на пристани.

“Епископ низложенный, – говорил он, – может войти в свою Церковь только законно оправданный Собором”, и он велел плыть к соседней пристани предместья, носившей имя Мариан. Тщетно императрица, под опасением каких-либо новых смут, в выражениях самых почтительных и настоятельных умоляла его вступить в город, не медля более, – он стоял на своем решении. Народ прервал эти перего­воры, бросившись отыскивать его в Марианском предместье, и, несмотря на все его сопротивление, можно сказать, на руках перенес его в епископскую базилику. Там кричали ему, чтобы он сел на епископское место и произнес оттуда слово примирения; Златоуст отказывался исполнить это, представляя те же основания и напрасно пытаясь, чтобы поняли их. Тогда несколько сильных рук схватили его и волей-неволей посадили туда, между тем как толпа, распростертая у ног его, молила о благословении. Что было ему делать? Он дал благословение, растроганный до слез. Хотели также слышать его выразительное слово, как бы для того, чтобы вполне увериться, что Иоанн Златоуст точно здесь. Он взошел на амвон и заговорил, скорописцы сохранили нам некоторые отрывки его импровизированной речи, но рукоплеска­ния и клики толпы не дали ему окончить ее. За основу ее Златоуст взял повествование Ветхого Завета, которое применил к себе и к событиям, на мгновение потрясшим его епископскую власть. ”В Священном Писании читаем, – сказал он, – что когда Сарра, жена Авраама, попала в руки Фараона, царя египетского, намеревавшегося посягнуть на ее целомудрие, чудо спасло ее и небесным покровительством приосенило праведного Авраама, когда всякая человеческая помощь уже казалась напрасной. То же совершилось и с нашей Церковью, супругой моей, непорочность которой намеревался осквернить Егип­тянин. Целый день она оставалась в руках этого врага, как Сарра, ночь находившаяся во власти Фараона, – и обе остались непорочными. И, подобно тому, как Сарра вышла из дворца египетского царя, обремененная дарами и богатствами, так и Церковь Константинополь­ская вышла из плена своего в большем блеске и чистоте, готовая положить на алтарь небесный сокровище своей верности”. Законный епископ восторжествовал над самозванцем египетским; священнослужитель хотел, со своей стороны, отпраздновать победу над властями мирскими. Златоуст исполнил это, осыпая похва­лами Августу, его гонительницу, которая, угнетаемая ужасом, склонила теперь перед ним свою голову. Он восхвалял ее благочестие, называя матерью верных, кормилицей отшельников, опорой бедных, покровительницей святых. Он рассказал о ее заботах возвратить его в Константинополь, о различных посольствах ее к нему и прочитал письмо, которое она ему написала в эту ночь в место его изгнания. Он прибавил к тому еще ее слова, переданные ему дворцовым офицером при его прибытии. “Я добилась пол­номочия исполнить доброе дело, которого желаю пла­мен­но. Я возвратила главу телу, кормчего кораблю, пастыря его овцам, супруга – Церкви на ее брачное ложе. Успех этот мне дороже блеска венца моего”.

 

МИР УСТАНОВИЛСЯ В КОНСТАНТИНОПОЛЕ

Этим заявлением покорности Церкви и пастырю мир был восста­новлен и принят архипастырем. В Константинополе все успокоилось, по крайней мере, на некоторое время, и возмутителям, завистникам, интриганам не оставалось ничего более, как бежать или скрыться. И действительно, Собор в Дубе рассеялся в тот же день, не окончив дела Гераклидова. Севериан Гавальский выехал первый, большими переездами добираясь до своей епархии. Что до Феофила, которого константинопольский народ грозил бросить в море, если он появится вновь, то он отплыл в Египет со своими 28 епископами из Халкидона. Златоуст, возвративший благосклонность Императора, не переставал требовать созыва Вселенского Собора в Константинополе, чтобы отменить решение ложного Собора в Дубе и дать ему самому каноническое оправдание. Император уступил его желанию – и указ был подписан. Так окончилось это первое трагическое покушение на власть, честь и жизнь святителя Иоанна Златоуста.

 

403– 404 ГОДЫ

ЕВДОКСИЯ ПОВЕЛЕВАЕТ ПОСТАВИТЬ СВОЮ СТАТУЮ

ПРОТИВ СВ. СОФИИ. ГНЕВ ЗЛАТОУСТА

Этот мир при всей искренности, с которой он был заключен, оказался на деле только кратким перемирием. Чувства императрицы изменились в отношении Златоуста под влиянием чрезвычайного ужаса, когда она сочла его покрытым десницей самого Бога, но немало было людей при дворе и в Церкви, которые объяснили ей землетрясе­ние как явление естественное и погасили у этой женщины вместе с суеверным страхом и последнюю искру честности, на которую она еще была способна. И, по мере того, как этот спасительный страх рассеивался, она, видимо, возвращалась к прежнему. Ее приятельницы, устраненные от дворца из уважения к архиепископу, мало-помалу снова перенесли туда свои сплетни и происки, и Златоуст, как и прежде, стал предметом насмешек и ненависти.

Архиепископ, со своей стороны, следил за этим беспокойным движением, и меры, принимавшиеся им, порой походили на приготов­ления к самозащите. Со времени его победоносного возвращения в Константинополь, на свой престол, после всенародного покаяния, которое была вынуждена принести ему гордая Августа, он почувство­вал себя еще ближе к народу. В ту памятную ночь, когда весь город, опьяненный радостью, привел его в храм Св. Софии и, вопреки его воле, вновь посадил на престол на глазах Аркадия и Августы, многочисленные голоса кричали ему из толпы: “Епископ, очисти клир твой, прогони предателей!” И он отвечал им тогда, что “он решит согласно советам своего народа и благочестивейшей императрицы”.

И он, действительно, решился на преобразования. Подозритель­ные клирики были отосланы, наиболее опозоренные сами осудили себя, верные же были вознаграждены церковными степенями. Дьякон Тиг­рий, возведенный в священство, должен был состоять при самом Златоусте. Другой преданный ему человек, Серапион, ставший свя­щенником, получил Гераклейское епископство во Фракии, не занятое после бегства Павла, заседавшего вместе с Феофилом на Соборе в Дубе и даже под конец председательствовавшего на нем. Итак, милости архиепископа щедро вознаградили клириков, которые оказа­ли верность и мужество в минуту опасности, и преобразованный константинопольский клир представлял теперь вокруг епископа силу, более однородную и тесно с ним связанную. Народ, который более и более действовал со своим пастырем заодно, привет­ствовал и награды, и строгие меры архиепископа. Совето­вался ли Златоуст в этом с народом, соглас­но своему обещанию? Не­известно, потому что история не говорит о том ни слова, но мож­но считать вполне достоверным, что с Августой он не советовался.

Дела быстро пришли к тому пределу, когда малей­ший повод мог произвести взрыв и разжечь войну снова, – ненасытная гордость Евдоксии послужи­ла к ее возобновлению. Эта женщина, вознесенная происками министра-евнуха  на второй престол римского мира, заявила притязания на почести, которых не осмелились бы искать надменнейшие патрицианки старого Рима, связанные тесными узами с цезарями. Многие императрицы, действительно, получали торжест­венные почести как матери и супруги императоров – почести, относившиеся к Государям, отражением которых эти женщины были, по­тому что Император, по римскому воззрению, был живым божест­вом, как бы воплощением самого народа, передавшего ему все свои права. Понятия Император-народ-Рим для римлянина как бы сливались воедино, либо каждое из них было воплощением остальных. Поэтому-то в римском народе существовало особое поклонение перед личностью Им­ператора. По этому праву Ливия, Агриппина, Юлия Севера, Юлия Меза и другие чествовались в древней империи, равно как позднее святая Елена, мать основателя Константинополя, и Флацилла, люби­мая супруга Феодосия и мать обоих царствовавших теперь Государей. Евдоксии этого было мало. Она добилась у своего мужа права быть обожаемой, как сам Император, в изображениях, перевозимых из одной провинции в другую с церемониалом, приличе­ствующим лицам августейшим. Такой поступок воз­будил негодование Запада, увидев­шего в нем не только осквернение знака императорской власти, которая не могла быть перенесена на женщину, но и нару­шение римских обычаев. Гонорий посылал горькие упреки своему брату, но тот не послушался его. И статуя Евдоксии была выставлена для поклонения народам Востока, которые, должно заметить, в этом отношении не были так разборчивы, как жители им­перии Западной, потому что в своей истории привык­ли слышать о царицах – и царицах прославленных.

Тщеславие Евдоксии могло считаться удовлетворенным, но оно не удовлетворилось. Ей нужна была еще статуя в стенах столицы, и сенат издал указ, чтобы статуя была поставлена на главном форуме против дворца, где бывали народные собрания, недалеко от византийской ростры, смешной копии римской трибуны, которую некогда попирали стопы Гракхов, Гортензия и Цицерона. Некоторые подробности об этом форуме и о зданиях, его окружавших, послужат к пониманию последующих событий.

Место, избранное для удовлетворения тщеславию Евдоксии, пре­д­ставляло собой обширный четырехугольник, ограниченный с юга зданием сената, носившим название Великой Курии, с севера – лицевой стороной храма Св. Софии, с востока и запада – вели­колеп­ными зданиями, где жили придворные чины и богатейшие граждане города. За Курией, на площади меньшего размера, стоял император­ский дворец, в котором жили Аркадий и его семейство. Против главного входа в храм Св. Софии, на краю боковых фасадов площади, открывался широкий проезд, соединявшийся на востоке с кварталом Босфорским, а на западе – с термами Констанция, образовывая одну из наиболее многолюдных улиц Константинополя. Посреди форума находилась площадка, выложенная разноцветным мрамором. На ней помещалась трибуна, с которой Император и его представители обращали свои речи к сенату, народу и войску. На этом-то месте была воздвигнута статуя Августы, на порфировой колонне, возвышавшейся на пьедестале, еще более высоком. Статуя была из массивного серебра. Изображенная в императорской одежде, в положении повелительном, Евдоксия, казалось, господствовала оттуда над церковью, дворцом и всем городом и как бы воодушевляла своим образом совещания сената.

Великая Курия, против которой Император Констанций воздвиг храм Св. Софии, была построена его отцом Константином по образцу римского Капи­толия, где собирался в важных случаях сенат Западной империи. Великая Курия византийская, предназначенная для того же, была отдана своим основателем, в то время еще некрещеным, под покровительство тех же богов, Юпитера и Минервы, но так как Юпитер Капитолийский был божеством, наиболее чествуемым на Западе, то Константин для своего византийского Капитолия избрал Юпитера Додонского, пользовавшегося на Востоке не меньшим поче­том. Он приказал также перевезти из азиатского города Линда статую Минервы, некогда освященную мистическими обрядами, поклонение которой было распространено во всей Малой Азии. Оба изображения были помещены у входа в Курию как стражи величия новой империи. Кроме того, под портиками красовался хор Муз, расположенных в ряд, со своими различными принадлежностями, похищенный из святилищ Геликона. Так что Великая Курия константинопольская, украшенная столькими языческими святынями, стала настоящим храмом, освящен­ным главнейшими божествами Греции. Само здание, “одетое” в драгоценный мрамор, украшенное цельными колоннами, фризами, статуями, где приезжие из других городов Востока могли увидеть и сравнить это величие с утратами собственных храмов, – представляло любителям искусств, так же как и почитателям древней греческой религии, целое собрание священных предметов, к которым они не могли подходить без благоговения и почтения. Странный случай поставил друг против друга оба великолепнейших памятника – языческий и христианский – как бы для того, чтобы вскоре смешать их в общих развалинах.

Открытие императорских статуй производилось по издревле при­нятому обряду, на который наложило сильную печать язычество. Государственные соображения удерживали и при христианских госу­дарях эти древние обряды, которые укрепляли в народе благоговение, подобающее власти. Сам Феодосий требовал поклонения своим изоб­ражениям. Только внук этого Императора, сын Аркадия и Евдоксии, Феодосий II, отменил особым указом то, что в обрядах этого торжества слишком противоречило христианскому чувству. В случае же со статуей Евдоксии обряд исполнялся даже со всякими добавлениями, какие только могла придумать лесть. В продолжение нескольких дней вокруг статуи Евдоксии проводились общественные торжества, на которые народ стекался толпами: там были пляски, состязания в силе и ловкости, представления мимов и фигляров и всякого рода “забав­ные” зрелища. Все это напоминало празднества, некогда проводившиеся в честь богини Кибелы, и возможно, оргиастические мистерии послу­жили образцом для этих “забав” – латинские писатели передают, какие нелепые и непристойные зрелища предлагали толпе жрецы и оскопленные служители этой матери богов.

Вот что предстало и в течение многих дней должно было совер­шаться на площади сената, по существу, перед входом в православный храм. Златоуст питал к зрелищам открытое отвращение, и никто, пожалуй, не заявлял себя более строгим к развлечениям, чем он, – в них святитель видел сети и измышления дьявола. Допустить дьяволу раскинуть эти сети у дверей святого храма казалось ему предумышлен­ным оскорблением и Церкви, и его самого. Кроме того, крики фигляров, звуки музыки, рукоплескания и восклицания присутство­вавших проникали в храм, нарушая и церковное пение, и поучения пастыря. Он пожаловался префекту города, прося обуздать бесчин­ство. Префект, которого обвиняли в манихействе, но который, всего вероятнее, выслуживался перед Евдоксией и был на дружеской ноге с ее двором, принял замечание архиепископа холодно. Разве это не стародавний обычай? Неужели для императрицы Евдоксии нельзя сделать того, что всегда делали для всех цезарей, и нужно наказать подданных за одушевление, которое они выказывают своей государы­не? Впрочем, он доложил об этом Августе. Таков был префект, насколько можно о нем заключить по свидетельствам историков и по ходу самого дела. На следующий день после этих предостережений архиепископу показалось, что шум и бесчинства не только не прекратились, но даже усилились; он увидел в этом намеренный вызов уже не одного только префекта, но и личности высокой, желавшей показать ему пренебрежение. Тогда он прибег к своему заступнику и обычному судье – народу своей Церкви.

 

ПРОПОВЕДЬ ЗЛАТОУСТА ПРОТИВ ИМПЕРАТРИЦЫ

С высоты амвона он гремел против тех, кто принимал участие в этих нечестивых играх, против префекта, устроившего их, против той, в честь кого они организовывались и кто в своей гордости допустил осквернить святое место непристойными криками, как бы ставя себя выше самого Бога. Его речь не сохранилась, но история свидетельству­ет, что никогда еще слово его не было более резко, что намеки на нечестивых женщин Ветхого и Нового Заветов расточались в этой импровизации без пощады и покрова, и что снова шла речь об Иродиаде и святом Иоанне Крестителе. Казалось, Иоанн Златоуст на этот раз стремился переполнить меру. Вечером весь город был в волнении. Императрица поспешила во дворец просить мщения. Император, сам глубоко оскорбленный, объявил, что следует покончить с этим мятеж­ником.

Уже прошло два месяца с тех пор, как Златоуст возвратился в Константинополь, когда возгорелась эта вторая война – с не меньшей силой, нежели первая. Марса, Кастриция и Евграфия, эта “сугубо бесноватая”, как ее называл современный церковный историк, овладе­ли снова императрицей, чтобы возбудить ее еще более. Севериан, Антиох и Акакий, прибывшие из своих епархий, снова сделались, вместе со многими другими клириками и мирянами, советниками нового заговора против церковного мира. Тот же историк называет их когортой, опьяненной от ярости: так сильно были они возбуждены желанием погубить Златоуста. Те из них, которые желали решения быстрого, подали мнение, чтобы архиепископ был привлечен к суду светскому по обвинению в оскорблении императрицы и Императора. Они говорили: “Не оскорбил ли он гнусными словами императрицу среди празднеств, которые определены ей народом и сенатом? Не призывал ли он население к мятежу, – что является оскорблением Его величества, как это определено в законах империи? К тому же это преступление не требует ни следствия, ни юридических прений: оно совершено всенародно, в архиепископской церкви, среди праздничных торжеств; итак, в осуждении не может быть сомнений”. Более осторожные отвечали, что следует опасаться проделок этого человека, имеющего такую власть над толпой, и нельзя вмешивать Императора и императрицу в процесс, исходом которого должна быть смертная казнь. Тогда один из советников, быть может Севериан, дал следующий совет, который и был принят всеми: “Иоанн два месяца докучает Государю, чтобы вынудить его к созванию Собора, который, отменив решение прежнего, оправдал бы его и осудил бы его судей; пусть Государь согласится на просьбу Златоуста для того, чтобы обратить Собор к его же посрамлению. Это будет сделать нетрудно, ввиду нового преступления, им теперь совершенного и навлекшего на него всеобщее негодование. Не пренебрегая никакими средствами, легко прийти с помощью двора к решению, которым достоинство Государя не будет запятнано. А Иоанну, осужденному два раза церковным судом за дела церковные, ничего не останется другого, как отправиться умирать в ссылке, если только императрица не сочтет за благо возвратить его еще раз”. Это предложение, казалось, решало все затруднения, по крайней мере, устраняло важнейшие. Император принял его и приказал приготовить грамоты для созвания Собора. Полагали, что было бы лучше устроить Собор в Константинополе, под присмотром Августы, которая в зависимости от ситуации поощряла бы или держала в страхе епископов, а также и для того, чтобы Иоанн не мог жаловаться, как делал прежде, на то, что он судим вне своего архиепископства. Очевидно, теперь поняли ошибку, сделанную прежде, когда перенесли первый Собор в Халкидон, за пределы влияния двора, и оставили обвиняемого некоторым образом владыкой Константинополя.

 

НОВЫЙ СОБОР ПРОТИВ ЗЛАТОУСТА В КОНСТАНТИНОПОЛЕ

Во время этих совещаний, в особенности же, когда дело шло о созвании Собора, всеми произносилось имя Феофила. Александрий­ский патриарх казался для всех необходимым рычагом в церковном заговоре, имеющем целью низложение Иоанна Златоуста. Он был душой Собора в Дубе, или, лучше сказать, олицетворял собою весь Собор: он составил его из преданных ему лиц, он начертал весь план, руководил прениями, диктовал постановления... Для тех, кто его видел действующим, кто на самом деле мог оценить этот талант, неистощи­мый в изобретении средств, которого не могло смутить никакое непредвиденное обстоятельство, не могла устыдить никакая правда, который поочередно брал то лукавством, то дерзостью, являлся то сговорчивым, то повелительным, то обольстительным, то угрожающим и увлекал все собрание епископов остроумием своих аргументов или страхом своего мщения, – Феофил казался человеком незаменимым в предстоящем Соборе. С другой стороны, когда вспоминали о том недостатке мужества, о том страхе, который оказал он, когда горсть черни отыскивала его, намереваясь утопить, то сомневались в том, что он приедет. Епископы написали ему кроме общего приглашения особое письмо следующего содержания: “Феофил, приезжай, чтобы быть вождем нашим, а если ты никоим образом приехать не можешь, укажи нам, что мы должны делать”. Феофил отвечал извинениями, которые старался сделать достойными внимания императрицы и Императора, что “он не может отлучиться из Александрии еще раз, не нарушив своих епископских обязанностей и желаний народа, уже и так недовольного, который, без сомнения, взволнуется, если он попытает­ся уехать”. Он привел еще и другие основания, “но не это удерживало его, а просто страх”, – прибавляет Палладий: его воображению живо представлялся тот день, когда ему пришлось спасаться со своими египтянами на утлой ладье, чтобы не быть брошенным в Босфор. Однако же, если патриарх, несмотря на свое желание повредить Златоусту, и не мог присутствовать среди врагов архиепископа телом, то, по крайней мере, он был с ними всей своей душой. И действительно, он сообщал, что обладает безошибочным средством достигнуть немед­ленного низложения Иоанна, что это средство заключается в докумен­тах, которые он сообщит египетским епископам, из своих приближен­ных, научив, как ими воспользоваться, что его епископы войдут в соглашение с епископами придворными, но что дело требует в отношении прочих строжайшей тайны, дабы оно достигло желаемого исхода. Египтян, которым вручались секретные документы и словес­ные настав­ления Феофила, было трое, – все вполне достойные доверия своего покровителя по своим уже испытанным способностям к проискам, хотя один из них был еще очень молод и только что возведен в сан епископа. По словам Палладия, это были “жалкие епископы”, которым более подходило звание: “ничтожества”. По прибытии в Константинополь, они были встречены с распростертыми объятиями Северианом и его придворными соумышленниками.

 

ИНТРИГИ ФЕОФИЛА

Закидывая так свои сети вокруг будущего Собора, Феофил не пренебрег ничем для того, чтобы он был подготовлен согласно желанию Императора и его собственному. Патриарх написал на­стоятельные письма всем епископам смежных с Египтом областей, которые или могли надеяться получить что-нибудь от него, или его боялись (потому что его влияние в Палестине и Сирии было велико), давая им наставления и в некотором роде предписывая им мнения, которые они должны будут высказать на Соборе. Севериан, Антиох и Акакий сделали то же в Церквах, соседних с их епархиями – Гавальской, Птолемаидской и Берейской, обещая или устрашая именем Императора. Так набирались судьи для низложения святителя Иоанна. Эти происки не оставались без действия.

Во всех епархиях – от Египта до Понта, от Константинополя до пределов Фракии – распространилось необычайное возбуждение. Созвание нового Собора для пересмотра актов Собора в Дубе, которого требовал Златоуст для своего оправдания, было его противниками превращено в средство подтвердить первый приговор и усилить его новым, более тяжким, сообразно с желанием Императора и мщением Августы.

Более и более явное участие, которое принимал Император Аркадий в этом процессе, производило угнетающее впечатление на епископов беспристрастных или приверженных к архиепископу Иоан­ну, и наоборот – горячая деятельность двора возбуждала страсти его врагов. Если среди этого смятения чувств и совести было немало проявлений справедливости и мужества, то выявилось много и низостей. Были епископы, которые, не осмеливаясь явиться лично для подачи своих голосов, быть может, из страха перед народными волнениями из-за Златоуста, послали свое письменное согласие на все, что бы ни ре­шили против него. Называют одного епископа, ко­торый возымел доброе намерение приехать в Константинополь, чтобы защи­щать обвиняемого, но поспешно возвратился в свою епархию, когда увидел все ковы противной партии и услышал угрозы, которые произносились вокруг него. Этого беднягу звали Феодором, он был епископом Тиан Каппадокийских. Между тем, по словам современни­ков, он был архипастырь умный: видно, мужество не считалось в числе даров ума. Съезжавшиеся епископы, к какой бы стороне они ни примыкали, считали необходимым при своем прибытии посетить Златоуста – хотя бы для того, чтобы избежать отвода, который он сделал Феофилу во время Собора в Дубе, ссылаясь на нежелание посетить его, как местного архиепископа. Но Аркадий горячо осуждал это – и посещения прекратились. Тем не менее, невзирая на происки и страх, вокруг святителя собралось по одним источникам 40, по другим – 42 епископа, которые остались ему верными до конца. Собор собрал более 100 епископов. С той и другой стороны появились новые личности, которые не действовали на Соборе в Дубе, и под тем или другим знаменем теперь заявили себя. Ядром придворной партии были же – Акакий, Антиох, Севериан и Кирин Халкидонский. Около них собралось всё враждебное архиепископу.

Статуя императрицы была торжественно открыта в конце сен­тября 403 года, а в начале января 404 года Собор уже начал свои заседания. За несколько дней перед тем был праздник Рождест­ва Христова. Раньше Император и императрица имели обыкновение присутствовать при богослужении, совершаемом архиепископом в его базилике.

В этот год Аркадий объявил, что не отправится туда, не желая, как он говорил, иметь общение с архиепископом, пока тот не оправдается. Такой поступок был растолкован многими как знак, данный Собору с высоты престола. При таких-то обстоятельствах открылись заседания Собора.

 

ВРАГИ ЗЛАТОУСТА РЕШИЛИ ВТОРИЧНО ОСУДИТЬ ЕГО НА СОБОРЕ

Предметом, для которого созывался Собор, был пересмотр реше­ний Собора в Дубе. Златоуст потребовал его, имея в виду свое блистательное оправдание. Его враги соглашались на Собор с наме­рениями прямо противоположными: не только подтвердить, но сделать еще более тяжким прежний приговор. Как бы то ни было, при всем различии побуждений, и каков бы ни был исход, благоприятный или неблагоприятный для архиепископа, пересмотреть дело можно было не иначе, как начав сам процесс сызнова – проверкой всех документов следствия: обвинительного акта, вопросных пунктов, допросов обвинителей и свидетелей, – словом, всего того, что составляло содержание следственной части в первой инстанции. Между тем, по прошес­твии более полугода после произнесения приговора, в Константинопольской Церкви произошли большие перемены, частью потому, что архиепископ “очистил” свой клир, частью по другим причинам. Некоторые из обвинителей исчезли или воздерживались из страха перед народом, вспоминая угрозы, направленные против Феофила. То же произошло и среди свидетелей, в особенности из духовенства. Итак, с первого же шага пришлось встретиться с большим затрудне­нием: с возобновлением делопроизводства по его первоначальным данным, – начать новое производство с новыми людьми и новыми жалобами значило уклониться от предмета, по которому Собор созван, и пуститься в опасные случайности. Затем представлялся вопрос о прениях сторон. Иоанн Златоуст, не выслушанный на Соборе в Дубе, имел на то притязание и теперь, а доносчики и свидетели не осмеливались выступить, с трепетом ожидая его гневного красноре­чия, которое могло привести их в замешательство и покрыть позором. Придворные архиепископы, кажется, также забеспокоились, хотя несколько поздно, при мысли о том, какое должно будет произвести действие пламенное слово Златоуста на народ, его боготворящий. По всем этим причинам Собор затянулся, не принимая решительных мер, и терял время в приготовительных действиях.

Египтяне, шпионы Феофила, видя оцепенение, овладевшее Собо­ром, решили, что пришло время начать “наступление”. Число их увеличилось новыми тайными союзниками, о преданности которых они успели узнать. Среди них были Леонтий, архиепископ Анкирский из Малой Галатии, и Аммоний, епископ Лаодикеи Опаленной в Писидийской провинции. Оба слыли за отличных богословов, а Леонтий в своей провинции даже пользовался большой знаменитостью, но его достоин­ства были омрачены алчностью и непомерным высокомерием. Он с нетерпением ждал случая появиться, наконец, на новом поприще вместо своего малоизвестного городка Галатии и думал, что нашел это поприще в борьбе, которая открывалась теперь в Константинополе против первого оратора во всем христианском мире. Что до Аммония – то это был человек до крайности пристрастный и сварливый, и про него говорили, что епископ Лаодикеи Опаленной пришел только за тем, чтобы “подложить под Церковь огонь”. Их окружали личности второ­степенные, богословы, бывшие на короткой ноге при дворе: Антиох, Акакий, Кирин, Севериан. Феофиловы египтяне благоразумно держа­лись в тени, чтобы с первого же раза не навести подозрения на высказанное ими предложение. Роли распределили так: Леонтию и Аммонию было поручено держать речи к Собору. И один из них, по всей вероятности Леонтий, превышавший своего товарища и степенью своей епархии, и своим значением богослова, выступил первым, приблизительно со следующими словами:

 

ЗЛАТОУСТУ ОТКАЗЫВАЮТ В ПРАВЕ ЗАЩИЩАТЬСЯ,

ССЫЛАЯСЬ НА 4-Е ПРАВИЛО АНТИОХИЙСКОГО СОБОРА

“Для чего пришли мы сюда и почему созвали нас? – Мы пришли пересмотреть суждение Собора, низложившего Иоанна с епископско­го Константинопольского престола, – сам Иоанн подал нам заявление о недействительности этого соборного постановления. Но первым нашим делом должно быть рассмотрение вопроса: подсуден ли нам Иоанн? Имеет ли он право просить у нас или у другого церковного судилища отмены постановления, которое его низложило? Словом: епископ ли низложенный Иоанн, имеющий право канонически про­сить о своем восстановлении? – Нет, Иоанн не епископ и не пресвитер; по формальному церковному праву он даже не принадле­жит более к Церкви”. Развернув затем свиток статей, привезенных египтянами из Александрии, оратор прочел во всеуслышанье два постановления Антиохийского Собора 341 года при Императоре Кон­станции. Вот что заключалось в них.

Четвертое постановление: “Всякий епископ, низложенный Собо­ром со своего престола, справедливо ли, нет ли, дерзнувший взойти на него самовольно, не очистив своего осуждения тем или другим Собором и не будучи своими судьями призван вновь к отправлению своих епископских обязаннос­тей, – да будет отлучен от Церкви без дозволения впредь оправдывать себя, и всякий, кто участвовал в его незаконном возвращении или сносился с ним, – да будет, как и он, отлучен от Церкви”.

Пятое постановление прибавляло: “Если священник или епископ, отлученный от Церкви, продолжает возбуждать волнения, то должен быть усмиряем властью светской, как мятежник”.

“Что же должно делать, – прибавил оратор, – в настоящем случае? Иоанн был низложен с престола Собором в Дубе; он возвратил себе его по собственной доброй воле, обманом, без разрешения новым постановлением, – и уже этим одним поступком он поставил себя вне церковных законов. Чего же он теперь просит от нас? Он испрашивает своего оправдания в преступлениях, послуживших к его низложе­нию, он хочет защищать перед нами свою невинность и доказать нам, что был осужден несправедливо. Но справедливо ли он осужден или не справедливо – это не касается нас. Иоанн перестал быть подсудным суду церковному, Иоанн более не епископ и не пресвитер; он – отлученный, и мы не можем ни выслушивать его защиты, ни сообщать­ся с ним без того, чтобы не навлечь на самих себя наказания отлучения; того требуют сейчас прочитанные мною соборные постановления. Дальнейший наш путь ясен: мы ничего не можем делать в этом процессе иного, как призвать содействие светской власти, чтобы положить конец злоупотреблениям, которые волнуют Церковь и покрывают ее бесславием; это предписывают те самые соборные постановления”.

Таков был план нападения, внушенный патриархом Александрий­ским, – план поистине дьявольский, потому что, если бы такой порядок дела одержал на Соборе верх, то сам Златоуст своим горячим желанием доказать свою невиновность вырыл бы пропасть, в которой должен был погибнуть. Признав свою некомпетентность в пересмотре дела, к тому же окруженном всевозможными затруднениями, Собор тем самым только подтвердил бы прежний приговор, он даже присо­единил бы значительную новую вину: из просто низложенного епис­копа Иоанн обращался в отлученного от Церкви, которому воспрещено просить своего оправдания. Надо со­знаться, Феофил оказался достой­ным самого себя – никогда еще дух злобы не обнаруживал большей извращенности.

Слушая чтение этих соборных постановлений, столь удачно примененных к делу архиепископа Иоанна, Собор, за исключением посвященных в тайну дела, остолбенел в полном смысле этого слова. Большей части епископов они были неизвестны, потому что они вовсе и не входили в свод церковных постановле­ний того состава, какой имелся в IV веке, и ниже будет показана причина этого; другим они были из­вестны как исторические документы лишь поверхностно и не из церковной практики, потому что они никогда не применялись. Их обыкновенно не было в церковных архивах, потому что акты Антиохий­ского Собора почти тотчас после обнародования были отменены другим Собором, Сардикийским. Но Феофилу было легко добыть их в ученой сокровищнице Александрийской Церкви – притом они касались славнейшего из его предместников Патриаршего престола, великого святителя Афанасия, “этого ораку­ла” Никейского Собора и красноре­чивого богослова.

 

ЗЛАТОУСТ ОБЪЯВЛЯЕТ ЭТИ ПОСТАНОВЛЕНИЯ АРИАНСКИМИ

Что такое были эти постановления Антиохийского Собора, при каких обстоятельствах они возникли и какую они могли иметь цену, когда хотели применить их к Златоусту? Святитель Афанасий, неот­ступно преследуемый противниками своего учения, изгнанный по воле государей – вследствие их заблуждения или потому, что они сами были арианами, нашел себе прибежище на Западе. Хотя он и был низложен Собором на Востоке, но мог входить в общенье с епископами Италии, которые его признавали. Чтобы лишить его этого последнего прибежища, глава арианской партии, Евсевий Никомидийский, выхло­потал у Императора Констанция разрешение на созыв епископов в Антиохии по поводу освящения одной церкви и успел увлечь туда и самого Императора, пристрастие которого к арианству было ему известно лучше, нежели кому-нибудь другому. Собрание было много­численное и превратилось в Собор: его составляли около 90 епископов, из которых 36 были открытые ариане, другие покорились проискам Евсевия, поддерживаемого авторитетом Императора. Действительной целью Собора, для всех понятной, было нанести удар патриарху Александрийскому, воспрепятствовать ему искать помощи на Западе, как то уже было однажды. Итак, Собор, утвердив низложение святителя Афанасия, издал те постановления, о которых говорилось выше и которые, по мнению Евсевия, должны были устрашить епископов Запада или, по меньшей мере, сделать на Востоке положе­ние низложенного патриарха затруднительным. Но, однако же, так не случилось. Дело святителя Афанасия было столь правое, злоба его врагов столь очевидна, что ни Папа, ни западные епископы не остановились перед угрозами отлучения: не только они без всяких колебаний дерзнули иметь общение с бежавшим святителем, но два Собора – Римский и Сардикийский, уничтожив низложение святите­ля Афанасия, осудили ариан и отменили постановления Антиохийского Собора. Следовательно, карательные пункты, измышленные отцами Собора как орудие против святителя Афанасия, были сочтены недей­ствительными на всем Западе, и точно, Папа Иннокентий шестьдесят лет спустя всенародно объявил, что не признает их. На самом Востоке, после усмирения александрийских волнений, когда Император Констанций взял на себя возвращение святителя Афанасия, постановле­ния Антиохийского Собора, направленные именно против этого возвра­щения, вышли из употребления, и только позднее собиратели дисцип­линарных канонов заимствовали оттуда некоторые правила, сами по себе хорошие, которые были, наконец, приняты и Вселенской Цер­ковью. Вот причины, по которым на Соборе, созванном для суда над Златоустом, большая часть епископов не знала антиохийских поста­новлений, когда им вдруг прочитали их; те же причины объясняют, почему эти постановления могли быть предметом горячего разногласия, когда все узнали их.

Когда дело Златоуста приняло новое направление, он понял все, что было поистине дьявольского в этой ловкости Феофила, который воспользовался даже его собственным желанием оправдаться для отказа в этом оправдании. Тем не менее, он совсем не пал духом. Лишенный права защищаться лично, в силу мнимого закона, против него приведенного, он предоставил защиту членам Собора, к нему расположенным. И мы находим главные пункты этой защиты в “Диалогах” Палладия, историка и биографа святителя Иоанна Злато­уста, и, наконец, участника этих событий. Златоуст не менее самого Феофила был сведущ в истории Восточных Церквей. Предания Антиохийской Церкви, одним из сынов которой был и он сам, доставили ему средства для того, чтобы притупить или сломать оружие, которое патриарх Александрийский отточил против него. План его защиты состоял, во-первых, в указании недействительности постановлений Антиохийского Собора, которые не были правилами Вселенской Церкви, во-вторых – в доказательстве того, что, каково бы достоин­ство их ни было, они не могут быть приложены ни к одному обвинению по его делу.

Прежде всего, Златоуст доказывал историческими фактами, что эти постановления были арианскими: они возникли в собрании, вызванном и руководимом вождями ариан. Само собрание совещалось в присутствии Императора, арианина, наконец, оно имело целью не только низвести с престола, но и подвергнуть смерти святителя Афанасия, великого учителя Церкви. Если бы и эти доказательства арианства были недостаточными для характеристики Антиохийского Собора, можно было бы еще прибавить, что попытка этого Собора формулировать свое вероучение в символе привела только к выраже­ниям Православия, более нежели сомнительным, наполненным при­емами и увертками арианскими, которые и отброшены Православной Церковью. И эти-то постановленья еретического собранья, вызванные ненавистью против святителя Афанасия, Православный Собор теперь собирается привести против православного епископа в деле, совсем и не касающемся дог­матов? После этого не имеет ли права Златоуст протестовать против такого странного, возмутительного, несправедли­вого поступка?

Затем, если даже допустить силу постановлений Антиохийского Собора, они совсем неприменимы к настоящему делу. О ком говорится в них? О епископе, который низложен Собором и который самовольно возвратился на свой престол, не будучи восстановлен на нем Собором же. Но Златоуст низложен никогда не был, никогда не переставал быть епископом. Собрание, имевшее притязание судить его, совсем и не было Собором – это было незаконное сходбище, составленное из его открытых противников; епископы же, верные законам Церкви, собрались вокруг него, в числе 42-х, не покидали его во все время беззаконного суда, а 65, оставаясь в общении с ним после постановлений незаконного Собора, протестовали против их силы. Кроме того, ни одно из правил церковного делопроизводства в этом самозваном судилище соблюдено не было. Напрасно Златоуст старался отвести из числа судей некоторых лиц, его явных врагов – они были удержаны, обвинения совсем не были оспариваемы, его осудили, не выслушав, и, наконец, приговор о низложении не был вовсе предъявлен ему. Архиепископ узнал обо всем этом лишь из того, что получил от императорского чиновника приказ оставить свою Церковь и отпра­виться в ссылку, другой чиновник на следующее утро явился вывести его оттуда и передать властям. Какое же отношение имеют подобные факты к случаям, предусмотренным в постановлениях Антиохийского Собора? Никакого, очевидно. И какова бы ни была сила этих постанов­лений, им, однако же, оспариваемая, – они тут ни при чем. Что же касается того обстоятельства, что архиепископ Иоанн добивался от Императора созвания нового Собора для пересмотра своего дела, то было бы ошибочно заключать, что он этим самым признал своих первых судей. Осужденный беззаконно епископами-врагами, он подал правильную апелляцию епископам, братьям своим, протестуя перед ними и перед лицом всего христианского мира, расстраивая злые козни других и сметая даже тень поношений, которыми пытались запятнать его имя. В сущности, его защита состояла из трех пунктов: 1) поста­новления Антиохийского Собора были еретические, и на них собрание православное не имело права ссылаться; 2) во всяком случае, эти постановления не были к нему применимы, ибо он не был вовсе низложен Собором; 3) испрашивая созвание настоящего Собора, он имеет целью не возвращение власти, которой он никогда лишен и не был, но возмездия за оклеветание невинного, точно исполняющего свои обязанности епископа.

 

РАЗДВОЕНИЕ НА СОБОРЕ

Таковы были нападение и защита. Сначала перед Собором завяза­лись прения о действительности актов Антиохийского Собора, которые и стали главным узлом всего дела. Каждая сторона представляла в этом споре различные доказательства, почерпывая их из исторических обстоятельств Собора, причем враги архиепископа поддерживали православие постановлений собрания, другие отвечали, что Собор, из 90 членов которого было 36 еретиков, избранных вождем арианской ереси, Собор, происходивший под сильным давлением Императора и к тому же предназначенный для осуждения святителя Афанасия, не мог быть иначе как еретическим. Заподозрили даже сами акты, копии с которых были сделаны Феофилом, в том, что они подложные. Спорили, уличали друг друга, пускались в различные тонкости – время протекало, а не приходили ни к какому решению. Имя святителя Афанасия, столь чтимое во всем христианском мире, не могло, однако же, не произвести некоторого действия на тех епископов, которые были недалеки в богословии и истории. Споры были перенесены даже в сам город и в императорский дворец; при встречах тотчас обращались с вопросом: “Антиохийский Собор был арианский или православный?” Сам Император принял участие в споре, и, хотя Собор, направленный против Златоуста, должен был бы казаться Императору и, в особеннос­ти, императрице в высшей степени православным, однако же Аркадий проявлял колебания, которые обеспокоили придворных епископов.

Чтобы укрепить Императора в своем первоначальном мнении, Севериан и его сторонники предложили ему тогда самому устранить затруднение, созвав в свой кабинет по десять епископов с каждой стороны, чтобы они вели спор в его присутствии. Они впол­не надеялись обратить прения в свою пользу, частью запугав противников сосед­ством враждебного двора, частью запутывая в свои обычные сети Государя, совершенно ничего не смыслившего в богословии и готового принять на себя решение вопроса.

 

МАЛЫЙ “СОБОР” ВО ДВОРЦЕ ИМПЕРАТРИЦЫ

С его согласия, этот малый “Собор” собрался во дворце. Партию, враждебную Златоусту, здесь представляли Акакий, Антиох, Кирин, Севериан, Леонтий, Аммоний и другие, в числе же его заступников история называет лишь Транквиллина, епархия которого остается нам неизвестной, и Ельпидия Лаодикеи Сирийской – он один стоил целого войска борцов. Это был старик с обширными познаниями, нрава прямого и твердого, жизни безукоризненной, кроткое лицо которого, обрамленное длинными седыми волосами, с первого же взгляда внушало почтение. Аркадий пожелал, чтобы он говорил первый. И вот Ельпидий начал излагать доказательства, с помощью которых сторон­ники Златоуста подтверждали, что антиохийские постановления со­всем не приложимы к архиепископу, каким бы ни было их значение, притом Ельпидием полностью аргументированно отвергаемым. Он изложил действительное положение архиепископа Иоанна с точки зрения канонических правил: почему нельзя говорить, что он был низложен; почему основания, не имеющие никакой силы, собранные при делопроизводстве Собора в Дубе, обращали этот самозваный Собор в ничто. Он напомнил, что сам Император выпроводил архиепис­копа из церкви через своего чиновника, а потом добровольно и собственной властью возвратил Златоуста, вследствие чего архиепис­коп, канонически не низложенный, произвольно не уезжавший и не возвращавшийся, никогда не переставал быть епископом с точки зрения церковных законов. Итак, вопреки всякому праву и всякой справедливости, хотели применить к нему эти каноны, вовсе к нему и не относящиеся. Пока старец произносил свою речь, исполненную горячего убеждения, Севериан и другие на каждом слове прерывали его восклицаниями и возражениями, пожимали плечами, делали тысячи неприличных ужимок, не стесняясь присутствия Императора, и даже старались перекричать оратора. Ельпидий сначала переносил эти оскорбления спокойно, но потом, потеряв терпение, кончил тем, что сказал Императору: “Государь, мы злоупотребляем здесь твоей добротой и заставляем тебя лишь терять время. Соблаговоли прика­зать братьям моим замолчать, ибо я имею предложить нечто, могущее удовлетворить нас всех. Пусть Антиох, Акакий и другие заявят письменно, что они разделяют вероучение того Собора, постановления которого одобряют, и я признаю себя побежденным: спор будет окончен”. Это предложение, носившее печать очевидного чистосерде­чия, понравилось Государю, который, обращаясь к Антиоху, сказал ему, улыбаясь: “Это мне нравится, надо это исполнить”. При этих словах противники Ельпидия побледнели. И в самом деле: одно дело было – поддерживать в меньшинстве Собора действительность извес­тных постановлений, в которых встретилась нужда для того, чтобы разделаться со Златоустом, иное дело – подтвердить собственной подписью, перед лицом всего христианского мира, свое единомыслие с людьми, осудившими святителя Афанасия. Они пробормотали что-то в согласие, отложив на другой день написание в форме своего заявления, и затем удалились. Так Император Аркадий никогда и не увидел ни заявления, ни подписи кого-либо из них.

Пока шли соборные прения, Златоуст оставался в своей церкви, исполняя все епископские обязанности, умножая наставления верным и исполняя с большей, нежели когда-нибудь, точностью богослужеб­ные церемонии, – все время спокойный и ясный, как будто он не знал, что в нескольких шагах отсюда шумно препираются о его чести, а может быть, и о самой жизни. Одно, казалось, огорчало его: что высшее константинопольское общество не появлялось в его церкви, в особен­ности женщины, которые боялись прогневать императрицу и быть дурно принятыми при дворе, если будут присутствовать при его поучениях. Из всех мучений, изобретенных его врагами, самым жестоким и самым несправедливым для него было препятствовать людям слышать слово Божие, – и все для того, чтобы священнослу­жителю, обя­зан­ному поучать их этим словом, нанести удар, налагая на него таким образом ответственность за чужие грехи. Много проповедей его относится к этому времени. Часто слово святителя как бы про­должало стихи псалмопевца: “Народы напали на меня со всех сто­рон, но именем и могуществом Господа я сокрушил и победил их. Многократно они осаждали меня, но именем и могуществом Госпо­да я сокрушил и победил их. Они с яростью напали на меня, как раз­гневанные пчелы, они пылали, как пламя, пожирающее терновник, но именем и могуществом Господа я сокрушил и победил их”.

 

ОБВИНЕНИЕ ЗЛАТОУСТОМ ПОКИНУВШИХ ЦЕРКОВЬ

Иногда Златоуст прямо обвинял высшее общество в отчуждении от Церкви, которое так тяжко ложилось на его сердце; он смело об­ращался к женщинам светским, а через них и к императрице. “Разо­рвать порфиру Императора,– говорил он, – считается преступлением более тяжким, нежели предаться его врагам; тем более, если бы кто растерзал на части самого Императора, то совершил бы преступление превыше всяких казней; так и ад, которым Бог угрожает нам, мал для преступления тех, кто умерщвляет Христа и терзает его на части ере­сями, вводимыми в Церковь, ибо Церковь есть тело и члены Его”. Он прибавлял: “Если в числе здесь собравшихся есть кто-нибудь, хотящий повредить мне, желающий мне зла и готовый отойти от Церкви только из-за мщения мне, то я укажу ему лучшее средство оскорбить меня, не причиняя вреда самому себе; по крайней мере, если уж ему невоз­можно отомстить за себя, не погубив души своей, то я укажу ему сред­ство, менее губительное для его спасения, нежели то, которым ныне пользуются многие. Вот это средство: если кто-либо из вас дерзнет принять его, то пусть встанет и приблизится ко мне, пусть ударит меня в лицо, пусть всенародно осквернит меня заушением, пусть покрывает тело мое ранами, сколько хочет!.. Как? Женщины, вы трепещете, когда я говорю вам: заушите меня, – и не трепещете, когда заушаете Хрис­та!.. Вы терзаете члены вашего Господа и не трепещете?.. Не примите за насмешку то, что я скажу вам, но смотрите на слова мои, как на искреннее выражение моей мысли: да, я желал бы, чтобы все, кто имеет какое-либо зло на меня и кто вредит себе самим этим отделением от Церкви из-за ее пастыря, я желал бы, чтобы они пришли сюда бить меня в лицо, покрыть позором, излить весь свой гнев на меня, заслужил ли я того или нет, скорее, нежели поступать так, как они поступают! И в самом деле, не было бы ничего странного, если бы так поступили с человеком ничтожным, бедным грешником, таким, как я, и я сам, под ударами вашего злого со мной обращения, насытившись вашим поношением, я молился бы Богу за вас, и Бог вас простил бы; говорю это не потому, что я приписываю себе важное значение перед лицом Его, но потому, что человек, оскорбленный, битый, посрамленный, мо­жет с уверенностью молиться за врагов своих и уповать на прощение оскорбляющих его. Само Евангелие нам советует, предписывает это, а Евангелие обмануть нас не может. Если бы я, полное ничтожество, мог усомниться в том, что мой жалкий голос будет услышан, – я при­звал бы святых, я им молился бы; я упросил бы их быть предстателями за моих палачей перед Богом, и Бог, – я уверен в том – даровал бы им то, о чем бы они Его молили. Но, если вы оскорбляете Бога, Самого Бога... к кому же хотите, чтоб я обратился?”

Златоуст предназначал эти слова высшему обществу, но они воспламенили простой народ, который не переставал окружать своего пастыря и отца.

 

ЗЛАТОУСТА ЗАКЛЮЧИЛИ ПОД ДОМАШНИЙ АРЕСТ

Между тем, Великий пост оканчивался. Приближалась Пасха. Нигде во всем христианском мире день Воскресения Христова, этот праздник праздников, не праздновался с таким великолепием, как в Константинополе, в храме Св. Софии, куда являлся с большой пышностью Император в сопровождении своего семейства и двора, чтобы приобщиться Святых Тайн. Этот обычай велся с самого основания христианского Рима и не был отменен ни одним из преемников Константина, за исключением Юлиана. Аркадий всегда был его верным исполнителем. Мысль о том, как поступить ему в предстоящую Пас­ху, начала его беспокоить, – по его виду и словам можно было предполагать, что он обдумывает какое-то намерение. Двор был этим очень озабочен. Побуждаемые императрицей, епископы враждебной Златоусту партии, с Антиохом во главе, отправились к Императору с тем, чтобы тайно переговорить об Иоанне. Обязанность Государя, сказали они ему, удалить из церкви с наступлением этих святых дней самозванца, низложенного и отлученного. Император не может иметь с ним общения, равно как не может допустить до этого общения ни свое семейство, ни православный народ, за который он несет ответственность. Правда, приговор Собора произнесен еще не был, но епископы, учитывая число голосов каждой партии, находили возможным считать Иоанна уже осужденным. Они утверждали это – и Император поверил им. “И в самом деле, – прибавляет тот же историк Палладий, – разве не епископы утверждали это? И как же подозревать ложь в словах епископа или священника, обязанного учить народ слову истины?” Вследствие таких уверений Аркадий велел через одного из своих чинов­ников объявить архиепископу, чтобы он немедленно оставил церковь. “Я не могу исполнить этого, – отвечал спокойно архиепископ Иоанн, – я принял эту церковь от самого Бога, моего Спасителя, дабы заботиться о спасении народа, – и не покину ее”. Когда же чиновник настаивал, святитель Иоанн прибавил: “Если Император хочет этого, пусть принудит меня к тому силой, ибо город принадлежит ему. Насилие будет моим оправданием перед небом, но никогда я не выйду отсюда добровольно”.

Ответ был ясен, и всем хорошо был известен непоколебимый характер Златоуста. Оставалось одно средство, указанное сами архиепископом, – выгнать его с помощью солдат. Аркадий не отважился на это, но он послал чиновника объявить архиепископу, что Император назначил епископский дворец местом его заключения – с воспрещением появляться в церкви. Златоуст повиновался – в этом было насилие, если не физическое, то нравственное, и епископ уступил, дабы избежать великого соблазна перед святым местом. Соображения Аркадия при изобретении этой средней меры были по меньшей мере странны. Вспоминая землетрясение, которое последо­вало непосредственно за первым изгнанием архиепископа, он сказал себе: “То, что предлагают мне епископы, или угодно Богу, или не угодно. Если угодно, я пойду и далее; если не угодно, – Он явит это каким-нибудь чудесным знамением, и тогда, не сделав насилия, а напротив, сохранив Иоанна вблизи его церкви, я могу восстановить его без замедления, чтобы все было исправлено”. Подобное размышление было очень незрелым, но именно его сообщают историки. Старый ребенок хитрил с небесным правосудием.

Знамения не было, и Император успокоился, но архиепископ, давший полусогласие на добровольный арест в своем архиепископском доме, почувствовал угрызения совести. Страстная неделя, во время которой совершались приготовления к Святой Пасхе, налагала на епископов особые обязанности, тем более в Великую субботу, которая в Древней Церкви, так же как и канун Пятидесятницы, была назначаема для крещения оглашенных. Сам епископ обыкновенно совершал это освящение новообращенных в жизнь христианскую, приготовляя их наставлениями в течение всего года. Златоуст знал, что более 3000 новообращенных должны явиться в Великую субботу к купелям архиепископского храма, дабы принять там Святое Креще­ние. По мере того, как приближалось торжественное мгновение, он все сильнее укорял себя в нарушении святого долга, в бегстве от своего стада, за которое добрый пастырь должен полагать жизнь свою, и, наконец, в уклонении от зла, которое влекло за собой зло еще большее. И он решился в субботу быть в своей церкви и исполнить там обязанности епископа.

КРОВОПРОЛИТИЕ В ВЕЛИКУЮ СУББОТУ

И действительно, в Великую субботу, с утра, архиепископ, нарушив свой “плен”, отправился в храм, где тысячи новообращенных, расположившись под галереями, ожидали часа крещения. При его появлении началась обедня. Приставленная к нему стража, которой всякое насилие было строго запрещено, не посмела удержать его против воли, но она побежала во дворец предупредить об этом чиновников Императора, который, по-видимому, был очень встревожен. Уважение, какого требовал столь великий день, казалось ему препят­ствием прибегнуть к силе для поддержания своего авторитета, к тому же он боялся каких-либо движений в народе, который стекался к Святой Софии со всех концов города и из соседних селений. Он потребовал к себе Антиоха и Акакия, передал им в нескольких словах обо всем происшедшем и прибавил с гневом: “Видите, что вы мне насоветовали! Придумайте, по крайней мере, что же мне теперь делать”. Смущенные епископы отвечали, что они советовали только справедливое, что Иоанн не епископ более и не имеет права совершать Таинства, и, настаивая на его осуждении, воскликнули: “Да будет его осуждение на головах наших”. Иудеи сказали Пилату, требуя распя­тия Иисуса Христа: “Кровь его на нас и на детях наших!” Епископами руководило то же чувство, хотя слова были иные. Их объяснение успокоило Императора, который, считая себя освобожденным от ответственности за все последствия, приказал, чтобы сейчас же шли в храм – силой выпроводить оттуда пленника назад в епископское помещение. Солдаты отправились исполнять приказание.

Между тем в храме Св. Софии служба шла своим чередом. Заклинания уже были произнесены, миро и святая вода освящены, дьяконы и дьяконисы стояли на своих местах, обменивая одежды, и новообращенные по порядку погружались в купелях. Как вдруг страшное смятение послышалось у дверей и ряды солдат с мечами наголо ворвались в храм. Они сначала схватили архиепископа, которого грубо влекли по переходам вон из церкви, невзирая на его протест, затем, разделившись на два отряда, одни побежали в крещальню, другие направились через неф церкви к амвону и алтарю. Вошедшие в мужскую крещальню очистили купели ударами мечей, без разбору поражая и оглашенных, и духовенство. В этой схватке многие были ранены, “и воды возрождения были обагрены человеческой кровью”, – по словам одного из свидетелей этих насилий. В крещальне женской зрелище было еще более прискорбное. Несчастные женщины, полуодетые, бросались в разные стороны в ужасе, с громкими криками; видели одну, которая, обезумев от ужаса, пробилась сквозь толпу и, совершенно нагая, бросилась бежать по улицам города. Солдаты, двинувшиеся к алтарю, силой отворили его двери и там произвели осквернение святыни, одно воспоминание о котором долго приводило в негодование церковных писателей, передавших об этом святотатстве. Многие солдаты были язычниками: они-то и подняли нечистую руку на Святые Дары, и Святая Кровь обрызгала их одежды. “Я умолкаю, – восклицает при этом историк Созомен, – чтобы, открывая смысл происшедшего, невольно простым человеческим словом не осквернить перед неверными того, что есть самого страшного в наших Таинствах”. Оглашенные и духовенство, выгнанные из церкви, сговорились со­браться в другом месте: свидание было назначено в термах Констан­ция, где Таинство Крещения должно было окончиться, и этот уговор, переходя из уст в уста, собрал там вскоре огромное число христиан всех сословий и возрастов.

Общественные бани, построение которых приписывали Импе­рато­ру Констанцию, сыну великого Константина, были самыми обширными во всем городе и служили для одного из многолюдных кварталов. Там и укрылись новообращенные со священниками и дьяконами. Они освятили воду в бассейнах, вокруг поместили все принадлежности, нужные для богослужения, – словом, мирское место было обращено в церковь. На алтаре, наскоро устроенном, продолжали богослужение, начиная с того места, где его прервали насилия войска. При пении священных песен христиане, созываемые вестью, мгновенно облетев­шей город, шествовали по улицам густыми толпами. Это совершенно расстроило замыслы Севериана и его соумышленников, которые хотели совершить крещение духовенством своей клики, – вторжение в храм Св. Софии оказалось бесполезным. Они послали за начальником стражи – попросить его разогнать эти толпы мятежников, которых Иоанн, по их словам, собрал для того, чтобы ослушаться Императора. “Нет более Государя, – прибавляли они, – нет более правительства. Иоанн здесь и Государь, и правительство”. Начальник стражи, Анфимий, к которому они обратились, был человек сдержанный и справед­ливый, который, сохраняя верность Императору, осуждал придворные интриги и в душе оставался привязанным к Златоусту. Поручение епископов ему не понравилось. “Уже поз­дно, – отвечал он, – скоро наступит ночь; говорят, что народная толпа значительна, и употребле­ние оружия может наделать много бед”. – “Но если их не разгонят, – возразил с раздражением Акакий, – мы должны будем явиться перед Государем лжецами, – мы, его советники! Ведь мы не переставали уверять его (что вполне и справедливо) в ненависти народа к Иоанну, которого он и не желает более иметь епископом. Если Император, выйдя из дворца, найдет церковь пустой и народ – собравшимся в другом месте, он подумает, что мы обманули его, и сочтет нас людьми недобросовестными. Между тем дело устроить очень просто. Нужно положить конец этому мятежному сборищу и объявить толпе, смущен­ной несколькими обманщиками, что ее место в церкви, куда их таки заставят вернуться, чего бы это ни стоило”. Анфимий знал, каким уважением пользуются Акакий и его сторонники у императрицы и насколько в данном случае было опасно отказать им во всем. “Поступайте, как знаете, – сказал он им только, – слагаю ответ­ственность на вас. Пойдите, сыщите офицера Люция, устройте дело с ним, но главное – чтобы не было насилий”.

Люций при дворе командовал отрядом щитоносцев, получивших это имя от щитов, которые были их отличительной принадлежностью. Этот отряд был недавно усилен фракийскими новобранцами, мужика­ми грубыми, почти варварами и в большинстве язычниками. Люций также был язычник. Это был человек грубый, но точный в исполнении своих обязанностей. Предписания Анфимия запрещали ему употреб­лять оружие против людей безоружных; итак, он удовольствовался тем, что обратился с увещанием к толпе, собравшейся в термах, оставив почти всех солдат за дверями. Он сказал собравшимся христианам, насколько мог красноречиво, что тут не место для крещения и совершения их Таинств, что на то есть церкви, которые остались пусты, что хорошо бы они сделали, если бы вернулись туда со своими священниками, что этого хочет и Император. Импровизация командира щитоносцев имела мало успеха. Новообращенные не двинулись из купелей: церковное пение продолжалось; дело кончилось тем, что толпа высмеяла Люция. Во дворце, куда он возвратился с солдатами, он нашел Антиоха, который его там дожидался. Антиох, к унижению офицера, только что перенесенному, еще прибавил следу­ющие насмешливые слова: “Как? Ты позволяешь водить себя за нос, когда имеешь с собой солдат? Так-то ты исполняешь приказание Императора! Каких же милостей ждешь ты за это?” Затем он пообещал ему повышение по службе, если он поведет себя лучше, – “он ему сказал позолоченные слова”, как выразился Палладий. Словом, он склонил его на свою сторону, поощрил солдат деньгами и отправил во второй набег, более решительный.

Однако же Люций настоял на том, чтобы во главе его войска стояли лица из духовенства, которые руководили бы им и сняли бы с него ответственность. Антиох дал ему дьяконов, состоящих при его особе, и под этой двойной командой щитоносцы пошли назад к термам Констанция. На этот раз не было ни переговоров, ни увещаний. Люций, у которого голова пошла кругом от бешенства, прыгнул в главный водоем с палкой или древком копья в руках и начал направо и налево разгонять новообращенных. Ударом по руке дьякону, миропомазывав­шему крещаемых, он сбил святое миро в воду, потом напал на священника, произносившего священный возглас. Старик упал с размозженной головой и обагрил святую купель своей кровью. Пример солдатам был подан, и они уже не знали никакой меры. Одни вбежали в женскую раздевальню и хватали там одежду и украшения, другие принялись за алтарь, с которого сорвали шелковые покровы, унесли священные сосуды и поделили их между собой; священников в облачении били и топтали ногами, женщин оскорбляли, матерей давили вместе с их детьми. Такими насилиями вся эта толпа была изгнана, однако преследования продолжались и на самих улицах, но в церкви никто не отправился...

Между тем сорок или сорок два епископа, держав­шие на Соборе сторону Златоуста, предприняли последнее усилие, дабы спасти его. Узнав, что Император и императрица по традиции посещали Муче­ников (этим именем называли в Древней Церкви бази­лики и часовни, где почивали мощи святых, приняв­ших смерть за веру), они улучили минуту, подошли к Императору и, бросившись к его ногам, заклинали его со слезами “пощадить Церковь Христову, хотя бы ради Пасхи и новообращенных, ожидающих Крещения, и возвра­тить им их еписко­па”. Император выслушал их, но императрица высокомерно приказала им удалиться. Тогда один из них, Павел, епископ Кратийский, поднявшись, в негодовании сказал ей: “Евдок­сия, побойся Бога и пожалей детей твоих: не оскверняй святой праздник Христов крово­пролитием”. Императрица прошла мимо. Епископы, вне себя от огорчения, разошлись. Каждый, печально опустив голову, направился к своему дому: одни – чтобы поплакать о бедствиях Церкви, другие – чтобы у себя на дому совершить установленные молитвы: в церквах господствовали гонители.

Разгром верующих в термах Констанция происходил в первую стражу ночи; изгнанные, вновь собравшись и призывая к себе других православных, пошли толпами в поле продолжать там со свои­ми священниками службу Великой субботы, которая, по древнему слу­жебнику, кончалась только с пением петухов. Толпа, состоявшая из многих тысяч мужчин, женщин и детей, среди которых новообращен­ные отличались своими белыми одеждами, расположилась в поле – близ места, называвшегося Пемптон, потому что там стоял пятый столб, означавший число миль от Константинопольского форума. На следующий день, день Святой Пасхи, рано утром Император, отправив­шись на обычную прогулку за городом со своей свитой, увидел не без удивления в поле эту толпу и белые одежды новообращенных, блиставшие при свете восходящего солнца. “Что это за люди?” – спросил он с любопытством одного из своей свиты. “Это последователи одной еретической секты, – отвечал тот, – которые собираются здесь, дабы оказать неуважение Церкви”. – “Так прогнать их, – сказал Император, – и схватить их учителей”. Затем он повернул в другую сторону. Солдаты, посланные для исполнения приказания, прибыли галопом на конях и бросились на безоружных людей как на непри­ятельское войско: мужчин, женщин, детей, священников – всех без разбору топтали конями, били; священников и новообращенных хватали и связывали. Некоторые солдаты, соскочив с коней, пустились грабить, потому что там были и люди богатые, в праздничных одеждах. Срывали с женщин ожерелья и серьги, просто вырывая из ушей, чтобы дело шло скорее, забирали туники и плащи, если они были из ценных тканей. Когда грабеж был окончен, отряд возвратился в город как бы с триумфом, с “богатыми трофеями” – отнятыми у женщин, волоча за собой группы связанных священников и новокрещенных, которыми вскоре заполнились темницы. Что совершилось здесь на поле, про­изошло и во многих других местах, где верующие, отовсюду прогоня­емые, неуклонно собирались вновь. Некоторые вздумали устроить свои собрания в большом дощатом цирке, построенном Императором Константином за городом, называвшемся по-гречески Ксилокерке, т.е. деревянным цирком. Их там осадили, как в крепости.

Возгоралась междоусобная война – война против людей, которые, собственно говоря, не вступали в бой. За военными экспедици­ями последовали розыски и придирки полиции. Обыскивали дома, где подозревали тайные собрания, арестовывали по малейшему подозре­нию явных сторонников архиепископа, которые на языке закона стали называться иоаннитами, как будто они образовали секту вне Церк­ви, – и тюрьмы наполнялись мирянами и духовенст­вом, обвиненными в этом “преступлении”. Они мужест­венно пере­носили гонение ради пастыря, в котором олицетворялась для них иерархическая законность и православная вера; кроме того, они видели в нем неподдельную любовь и платили ему тем же. Едва эти “преступники” особого рода вступали в тюремные камеры, как начиналось пение псалмов, а если тут случалось быть священнику, то приступали к бого­служению. “Темницы были тогда, – говорит Пал­ладий, – истинные церкви Божии, а церкви – местом беззакония и богохульства”, – и верующие избегали их, как зачумленных, если только не надея­лись встретить там клир, дружелюбный Златоусту.

 

РЕШЕНИЯ ВТОРОГО СОБОРА ПО ДЕЛУ ЗЛАТОУСТА

Тем временем Собор кончал свои заседания в неизвестности, никто и не любопытствовал знать что-либо о его прениях или постановлени­ях, зная наперед его решение. И действительно, было постановлено, что Иоанн, низложенный, а потом обманом возвратившийся на свой архиепископский престол, тем самым отлучался от Церкви, и что светские власти должны привести в исполнение церковные постанов­ления. После этого приговора епископы разошлись, в восторге, что удовлетворили императрицу безусловным утверждением постановле­ний Собора в Дубе, избежав со своей стороны затруднений в пересмотре дел.

Итак, архиепископ был передан в руки властям светским, но в ми­нуту исполнения приговора рука эта дрогнула. Новый страх охватил Аркадия, и он оставил осужденного в его настоящем заключении, довольствуясь тем, что сделал это заключение более тесным. Златоуст был заключен в своем епископском дворце при приближении праздни­ка Пасхи – его продержали там до дня Святой Троицы, и Аркадий не осмеливался ни перевести его в другую темницу, ни послать в ссылку.

 

 

КАК ПЕРЕНОСИЛ ЗЛАТОУСТ НОВЫЙ УДАР

Как же переносил такой жестокий удар, хотя, к несчастью, слишком предвиденный, этот человек, честь Восточной Церкви, вторично преданный братьями? Нисколько не утратив душевного спокойствия, он убедился, что ему отныне нечего ожидать от восточ­ных епископов, – ни для оправдания его действий, ни для сохранения жизни, и что ему не оставалось более никакого средства против притеснений и коварств. Но путь, по которому предстояло ему следовать теперь, определили сами враги его, напомнив среди прений по его делу о святителе Афанасии. Святитель Афанасий, преследуемый, как и он, местью представителей светской власти, завистью и злобой, осужденный, низложенный, изгнанный своими восточными братьями, нашел правосудие на Западе. Но в деле Златоуста положение вещей было иное. Святитель Афанасий, лично свободный, мог переправиться в Италию, где перед апелляционными судьями прогремело его грозное слово, которое некогда в Никее покорило Церковь Вселенскую. Златоуст был пленником – уста его были сомкнуты; он не мог заставить себя выслушать ни в Константинополе, ни в Дубе, и его гонители торжествовали, видя это вынужденное молчание. Итак, ему оставалась лишь письменная форма защиты перед епископами запад­ными, но и они могли исказить или опровергнуть ее в его отсутствие. Однако же он остановился на этой мере и составил апелляцию к Западной Церкви против определения Константинопольского Собора и незаконного собрания в Дубе. Он сделал это прежде, нежели 40 епископов, его сторонников, покинули Константинополь, потому что хотел, чтобы они подтвердили как свидетели то, что происходило на их глазах. Он хотел, сверх того, чтобы два дьякона, представляя константинопольский клир, отправились подтвердить личными разъ­яснениями подлинность слов, изложенных в его апелляции, и свиде­тельства епископов его стороны. Апелляция была написана в форме письма, адресованного Иннокентию, епископу Римскому, Венерию Медиоланскому и Хроматию Аквилейскому, ибо Аквилея и Медиолан были высшими епископиями Италии после Римской, первой на всем Западе. До нас дошла лишь копия, предназначенная Папе Иннокентию, но из самого ее содержания видно, что и обе остальные были точно такие же. Она начиналась так:

 

АПЕЛЛЯЦИЯ ЗЛАТОУСТА К ПАПЕ ИННОКЕНТИЮ

“Высокопочтеннейшему господину моему, боголюбезнейшему епис­копу Иннокентию, Иоанн – (желает) о Господе радоваться.

Мы предполагаем, что уже до прибытия этого письма молва о покушении, совершаемом здесь, достигла слуха Твоего Святейшест­ва. Сила преступления поистине такова, что нет места во всей Вселенной, которое не исполнилось бы негодования при повествовании об этом. Везде оно возбудило скорбь и великое рыдание. Но поскольку дела, столь гнусные, не могут удовлетвориться лишь сокрушеньями и слезами, но требуют быстрого врачевания, и надо разумно исследо­вать, как может быть успокоена эта буря, возмутившая Церковь, – то я убедил достопочтимых отцов Димитрия, Пансофия, Паппа и Евгения покинуть свои паствы, вверить себя морю и по долгом путешествии прибегнуть к Твоему милосердию, изложив Тебе подроб­ности дела, и испросить от Твоего благоразумия действительного врачевания недугов наших. Мы присоединили к ним наших любезных и достопочтенных дьяконов Павла и Кириака, кои, за недостаточностью письменных сообщений, изложат словесно Твоему милосердию все сведенья, какие ему будут угодны”.

Затем Златоуст входит в подробное изложение обстоятельств. Поразительными красками рисует он дерзость и бесстыдство Феофила Александрийского, который, будучи вытребован в Константинополь для оправдания своего поведения относительно Долгих братьев, явился с шайкой египтян, как бы приготовленных к сражению, отказался от свидания с местным епископом, от молитвы и общения с ним, отказался даже войти в святое место и, пройдя мимо архиепис­копской базилики, лежащей на пути его, поселился вне города. Затем рассказывается о происках, преступных изворотах, приготовивших незаконное собрание в Дубе, и его конечных результатах: нарушение всех церковных законов; развращение клириков епископа, покинув­ших свои церкви для его обвинения; заседания Собора, составленного из его противников, руководимого его явными врагами; его твердый отказ признать таких судей и апелляция к другому Собору, потом – обвинительный акт и его низложение, ему вовсе не сообщенные; его взятие солдатами, происшедший вскоре затем призыв через импера­торского нотария и его восстановление на архиепископском престоле, наконец – постыдное бегство Феофила на утлой ладье, среди ночи, дабы избежать народного негодования.

За этим изложением следует повествование о событиях, совершив­шихся после его возвращения: о втором Соборе, созыва которого он требовал сам, чтобы представить ему свое оправдание, и, наконец, об осуждении не в тех мнимых преступлениях, за которые его низложили на Соборе в Дубе, но в деле новом и неслыханном... В письме описываются также и гонения, произведенные против него и его братьев чиновниками императорского двора по подстрекательству некоторых сирийских епископов, орудий и креатур Феофила. Вот, например, как передает святитель субботние сцены в крещальне Святой Софии:

“Увы! Как описать вам сцены, перед которыми побледнела бы трагедия, самая мрачная? Какое чело­веческое слово в силах расска­зать о них? Какое человеческое ухо в силах выслушать это без ужаса? В день Великой субботы, когда солнце уже склонялось к вечеру, множество солдат наводняет церковь, прогоняет силой весь клир, нас окружавший, бросается на святые алтари, с оружием наголо. Женщи­ны, скинувшие внутри церкви свои одежды для принятия Святого Крещения, рассеяны и разбегаются почти нагие, пораженные ужасом чрезвычайным, от которого они забыли и стыд и скромность своего пола. Многие из этих несчастных ранены в крещальне; сама кровь их обагряет святые воды, и спасительный источник возрождения людей представляет взорам лишь цвет крови. Но это еще не все. Солдаты силой вламываются в страшную ограду, где сохраняются Святые Дары; а среди этих людей были язычники, и в общем смятении Святая Кровь Христа пролита на их одежды...” Письмо оканчивалось так:

“Что скажу о других Церквах? И они подвержены той же смуте, тем же страданиям, ибо зло не ограничивается Константинополем; оно наводнило весь Восток. Поистине, подобно тому, как в теле человечес­ком, когда ядовитые соки, распространяясь от головы на все члены, заражают их: так и здесь, когда в этом главном го­роде беспорядок и преступление прорвались наружу, как из глубокой бездны, они вскоре проникли и в другие города. Повсюду теперь господствуют смятение и крамолы, повсюду клир восстает против своих епископов, и верую­щие отделяются от тела Церкви или готовы к этому; повсюду эта чума распространяется, и вскоре весь мир представит одну картину разва­лин и святотатственных посягательств. При мысли об этих бедстви­ях, – о мужи блаженные и достопочтенные – примите решение непоколебимое, достойное вашей ревности, силы и твердости; удалите, удалите – умоляем вас о том – этот бич, опустошающий Церкви, ибо если подобные раздоры примут обыкновение распространяться из стран отдаленных в провинции другого епископа, когда вмешиваются в его дела, изгоняют его, замещают по собственному произволу, – чего же ожидать тогда, кроме всеобщей войны и всемирных бедствий?

Итак, во избежание того, чтобы эта ужасающая смута не распро­странилась повсюду, напишите, молю вас, – объявите вашей властью, что несправедливые решения, постигшие меня в мое отсутствие, когда я не уклонялся от суда правильного, – ничтожны, не имеют силы, значения и падают сами собой. Подвергните церковному осуждению тех, кто произвел такие беззакония; что же до меня, который неповинен, не изобличен ни в чем, против которого никакое обвинение не могло быть доказано, – прикажите, чтобы я был возвращен своей Церкви, дабы мог там вновь пользоваться милостью и миром, которые связывали меня с моими братьями. Если виновники стольких зол желают поддерживать обвинение в моих мнимых преступлениях, то пусть сообщат мне свои акты, пусть все обвинения будут перед моими глазами, пусть обвинители мои явятся, и судилище беспристрастное и правое соберется для произнесения своего приговора: я не откажусь от него, я просил его, прошу и теперь. Да, пусть меня судят! Это будет моим оправданием, ибо все, что было предпринято против меня, было сделано вопреки всякому разуму, всякому праву, всякому правилу, всякому церковному закону. Такой способ суда не слыхан у самих варваров. Нет таких скифов, ни таких сарматов, которые осуждали бы человека, не выслушав его, в его отсутствие, тогда как он просит судей, и тысячу их, если нужно, – но только не врагов, и, утверждая свою невиновность, объявляет себя готовым перед лицом всего света опровергнуть все обвинения, против него возведенные. Ни один человек в мире не осмелился бы объявить его виновным.

Соблаговоли обсудить все дело, которое обстоятельнее разъяснят Тебе мои отцы достопочтимые епископы, и поступи согласно Твоей ревности и деятельной любви к благу. Этим Ты окажешь помощь не одному мне, который пишет Тебе, но поможешь всем Церквам, и Бог вознаградит Тебя, – Бог, всегда творящий все для ниспослания мира сынам своим. Мы написали то же самое Венерию Медиоланскому и Хроматию Аквилейскому. Да будет с Тобой мир о Господе!”

Так писал Златоуст в своих письмах. Четыре епископа, принадле­жавшие к меньшинству Собора, Димитрий Писинунтский из Галатии, Пансофий Писидийский, Папп из Сирии, Евгений из Фригии приняли на себя поручение отвезти в Италию три списка апелляции архиепис­копа, дьяконы Павел и Кириак должны были сопутствовать им от имени верного клира. Было, между прочим, решено, что это небольшое посольство не изберет дорогу сухопутную из страха козней епископов и насилий со стороны правительства. Хотя морской путь был продол­жительнее и утомительнее, но его предпочли, как более верный. Посланные добыли себе корабль, отправлявшийся на Запад, и, сев на него тайно, отплыли из Константинополя, радостные и полные надежд.

 

ФЕОФИЛ ПРЕДВАРИЛ АПЕЛЛЯЦИЮ ЗЛАТОУСТА

Однако же, несмотря на всю поспешность, с кото­рой Златоуст снаряжал своих друзей и составлял свою апелляцию, он все-таки был в Риме предупрежден ненавистью Феофила. Едва только Алек­сандрий­ский патриарх узнал второй приговор, утвердивший низложение его противника, как уже поспешил уведомить о нем Папу Иннокентия, чтобы и он тотчас же прервал общение с осужденным. Один алексан­дрийский чтец повез письмо, кото­рым “Папа Феофил (именно так выражается историк) уведомлял Папу Иннокентия” о том, что про­и­зошло в Константинополе. Это письмо, написанное в тоне повели­тельном до нахальства, походило скорее на требование, нежели на сообщение. Феофил говорил в нем, что он низложил Иоанна, без объяснения, с кем, по какой причине и каким образом, как будто это было действием единственной и верховной его воли. Иннокентий, читая это письмо, был крайне удивлен. В то время в Риме находился по каким-то делам Восточ­ной Церкви дьякон, по имени Евсевий. Узнав о том, что написал Феофил Иннокентию, он поспешил подать просьбу, в которой заклинал его не спешить, не составлять окончательного мнения о событиях, ему сообщенных, потому что он скоро получит о них сведенья, более обстоятельные, – и действительно, Димитрий и его спутники прибыли в Рим через три дня.

Письма, привезенные этими епископами, и разъяснения, кото­рые они могли присоединить к ним, разоблачили перед Иннокен­тием все интриги и заговор против Златоуста. Другие документы, прибывшие тем временем, окончательно осветили ему все: то были сами акты незаконного Собора в Дубе и Собора Константи­нопольского, передан­ные ему двумя агентами Феофила – Петром, александрийским священником, и Мартирием, константинопольским дьяконом из пар­тии, враждебной Златоусту. Иннокентий ужас­нулся. Он увидел, что дело не состояло в вопросе для него личном, как поставил его патриарх Александрийский, спрашивавший, прекратит или нет Папа сношения с осужденным архиепископом, – выс­тупал вопрос более важный, касавшийся дисциплины Церкви Вселенской. В самом деле, оба Собора, против которых апеллиро­вал Златоуст, в крайнем ослеплении допустили целый ряд нарушений и всевозможных насилий: их делопро­изводство нарушало са­мые первоначальные требования справедливос­ти, их решения, постановленные без возражений и притом явными врагами обви­няемого, были бессовестны, наконец, важные сановники Восточ­ной Церкви во всем этом деле вели себя недостойно, и сама честь Церкви требует, чтобы определения этих Соборов в свою очередь были судимы. Кроме того, какое открывалось там соблазнительное нарушение самих охранительных законов церковной иерархии! Как могло, например, случиться, что епископ, законно призванный управ­лять Церковью по свободному ее избранию и изво­лением Святого Духа, мог быть из этой Церкви выброшен другим епископом, возгоревшим против него завистливой ненавистью и собравшим против него, для удовлетворения своей зло­бы, Собор епископов слабых или подкупленных, под давлением внешней власти? Что же сказать еще, если принять во внимание, что изгнанный епископ был вторым во всем христианском мире, епископом Второго Рима? Безнаказанность таких поступков открыла бы путь беспорядкам неисчислимым, угрожающим самому существованию Церкви, основанной Христом и его апостола­ми. Размышляя о средствах, которые могли бы уврачевать это зло, Иннокентий находил их только в Соборе Вселенском, который отменил бы постановления Соборов Константинопольского и Дубского и поставил бы в Восточной Церкви точные дисциплинарные законы. Ему казалось также, что в настоящем случае во всем, что касается Златоуста, следовало бы отстранить от присутствия на Вселенском Соборе как явных сторонников Златоуста, так равно и его явных врагов, дабы дело было начато сначала умами не предубежденными и сердцами, свободными от всякого прежнего влияния; он, однако же, исключил из этого числа Феофила Александрийского, душу всего заговора и руководителя обоих Соборов. Призывая Златоуста, он находил справедливым поставить с ним лицом к лицу и его врага, но в качестве не судьи, а обвинителя.

 

ОТВЕТ ИМПЕРАТОРА ГОНОРИЯ НА АПЕЛЛЯЦИЮ ЗЛАТОУСТА

Гонорий тогда был в “Вечном городе”, что случалось по обыкнове­нию редко и ненадолго. Он от всего сердца одобрил предложение Иннокентия в том, что касалось созвания западных епископов, но, часто опрометчивый как в своих собственных делах, так и при вмешательстве в дела чужие, он поручился за согласие своего брата Аркадия, которому надлежало созывать епископов восточных. Послед­ствия показали, что, принимая такое обязательство, Гонорий слишком преувеличивал свое влияние на брата и придавал слишком мало значения влиянию на него Евдоксии. Пока таким образом Папа Римский занимался приготовлением к Собору, Вене­рий Медиоланский и Хроматий Аквилейский, вооруженные письма­ми Златоуста, заботи­лись о приобретении ему сторонников среди епископов Верхней Италии. Доброе расположение Венерия удостоилось благодарности гонимого, который ему писал два раза из глуши своей ссылки, а о ревности Хроматия в пользу этого справедливого дела еще более блестящим образом свидетельствует рескрипт Императора Гонория. Как ни предан был Иннокентий заботам материальным, он не пренеб­регал, однако же, духовными средствами, которые могли призвать помощь и благословение Неба на его святое предприятие. Он предпи­сал пост всей Римской Церкви.

ДВА ПИСЬМА ПАПЫ ИННОКЕНТИЯ: ЗЛАТОУСТУ И ФЕОФИЛУ

Тогда же он написал два послания: одно – к Златоусту в ответ на его апелляцию, другое – Феофилу, объявляя о предстоящем созвании Вселенского Собора. Первое носит печать сдержанности, вполне понятной со стороны будущего судьи, но под этой холодной внешно­стью нельзя не заметить благородного доверия к правоте обвиняемого и горячего сочувствия к его бедствиям. “Досточтимый брат мой, – писал он, – да не возобладает скорбь, отягчающая тебя, над голосом чистой совести, тебя утешающей. Будучи владыкой и пастырем стольких народов, ты не нуждаешься в напоминании, что гонения лишь укрепляют добродетель, когда добродетель оказывается сильнее их. Чистая совесть поистине есть непобедимый оплот против всяких несправедливостей, и те, кто не умеет переносить их терпеливо и с покорностью воле Провидения, показывают этой самой слабостью худое состояние души своей... Твоя же душа, очищенная долгим страданием, достигнет желанной цели по милосердию Спасителя, Который взирает на тебя и видит с высоты небес твою душу”.

Второе послание, написанное совсем в другом тоне, показывает, как мало уважал Иннокентий патриарха Александрийского и как верно уже оценивал его поведение. Оно изложено в следующих выражениях: “Брат мой, Феофил, мы решили принять в наше обще­ние тебя и Иоанна, брата нашего, как об этом уже писали тебе. Пре­бывая в тех же чувствах и при том же желании, можем лишь пов­то­рить тебе то же самое: сколько бы ты ни писал нам об этом, не­воз­мож­но нам отказываться от общения с Иоанном иначе, как пос­ле суда справедли­вого и законного, ибо мы извещены обо всем, что прои­зошло там странного и достойного осуждения. Итак, если со­весть твоя чиста, немедленно предстань на Собор, который вскоре откроется во имя Иисуса Христа, и приготовься к нему согласно канонам и постановле­ниям Никейского Собора, ибо Римская Церковь не принимает других относительно этого предмета (это касалось канонов Антиохийского Собора). Пусть только будет правда на твоей стороне, и я не поколеблюсь признать превосходство твоего дела”.

Это письмо дошло до Феофила беспрепятственно, но другое, порученное дьякону Кириаку, не было так же счастливо: в этот промежуток времени события ускорили свой бег, и Златоуста уже не было в Константинополе.

 

ПОКУШЕНИЕ НА ЖИЗНЬ ЗЛАТОУСТА

Пока все это происходило в Риме, враги Златоуста, беспокоясь за успех своего дела и раздраженные медлительностью Аркадия, против которой была бессильна даже настоятельная воля Евдоксии, ждали какого-нибудь нового обстоятельства, которое могло бы побудить к действию или покончить дело. Но что всего более пугало Севериана и епископов, его соумышленников, это – вмешательство Римской Церкви и Императора Гонория, который мог их частную распрю обратить в вопрос государственный; нетерпеливое желание покончить дело доводило их до бешенства. С высот епископских престолов эта злобная тревога проникла и в те низменные слои, где преступление считается естественным средством разрешать затруднения.

Однажды утром около дворца, где содержался ар­хи­епископ, какой-то человек, прикинувшись беснова­тым, среди судорог, отвлекавших внимание от его тай­­ного намерения, высматривал удобное время, чтобы проскользнуть во двор и пробраться в прихожую, когда отворятся ворота. Он так и сделал, но его успе­ли схватить и нашли при нем кинжал. Никто не сом­невался в том, что он имел намерение убить Златоус­та, и толпа, привлеченная шумом, отвела его к префекту для допроса. Златоуст, узнав об этом, тотчас послал просить помилования этому человеку. Префект не заставил себя упрашивать и повторять это дважды.

Несколько дней спустя на то же покусился другой человек, быть может, ободренный безнаказанностью первого покушения. Этот был в одежде раба или слуги. Видели, как он бродил около дворца, наблюдая за прислугой, которая после недавнего происшествия, по-видимому, была настороже. Как только ворота были отворены, он направился с улицы к жилищу епископа, приняв вид человека, имеющего важное письмо к Златоусту. Кто-то из проходящих, которому его вид показался подозрительным, остановил его уже на пороге, спрашивая, что ему нужно, неизвестный ответил ему ударом ножа в грудь. На крик раненого другие прохожие подбежали вместе со слугами архиеписко­па; окруженный убийца защищался и поразил еще двоих, потом, размахивая окровавленным кинжалом, пробился сквозь многочислен­ную толпу, нанося удары направо и налево, и готов был уже скрыться, как вдруг один из жителей этого квартала, возвращавшийся из бани, услыхав крики, попытался остановить его, схватил в охапку, но упал сам, пораженный ударом. Эта схватка задержала убийцу. Его окружи­ли и потащили в преторию суда, которому не пришлось его допраши­вать, потому что злодей во всем сознался, и когда его стали обыскивать, то увидели, что он был вооружен тремя острыми ножами. Он сознался, что имел намерение убить Златоуста, получив за это пятьдесят золотых, которые при нем и оказались, что он – слуга священника по имени Ельпидий (этот священник был из числа самых горячих врагов архиепископа в низшем духовенстве), который и побудил его к этому преступлению. Народ требовал быстрого суда над этим негодяем, которого чуть не разорвал на части. Судья обещал судить его, как только дело вполне окончится, заковал его в цепи и заключил в тюрьму. Между тем семь жертв этого человека умерли одна за другой, потому что раны были опасные и глубокие; четырех похоронили в тот же или на следующий день, и многочисленная толпа сопровождала гробы их, оглашая улицы выражением своей любви к Златоусту и негодования против священников, вызвавших эти убийства. После признаний убийцы, не оставлявших на его счет никакого сомнения, суду следо­вало только разыскать его сообщников и показать пример величайшей строгости, но ничего этого не было сделано: никакого заговора не открыли; даже сам виновный исчез из темницы, и невозможно было узнать, что сталось с ним. Это странное поведение судьи, которое можно объяснить только тем, что он следовал приказаниям свыше, довело раздражение народа до высочайшей степени. В главных кварталах города собирались сходки, вокруг архиепископского дома народ устроил стражу, которая сменялась и днем, и ночью. “Надо хорошенько охранять отца нашего, – говорил народ, – потому что его тюремщики не заботятся о нем, и убийц его отпускают”.

 

ИМПЕРАТОР ОТПРАВЛЯЕТ ЗЛАТОУСТА В ССЫЛКУ

Между тем наступил праздник Пятидесятницы. В квартале Святой Софии народ собирался густыми толпами, и ситуация казалась угро­жающей. В императорском дворце поднялась тревога. Там притворя­лись, что боятся за жизнь Императора. По соглашению с императрицей четверо епископов, изобретатели всех злых замыслов, попытались сделать последнюю попытку перед Аркадием. “Государь, – сказали они ему (история сохранила слова их), – сам Бог поставил тебя Императором, чтобы ты никому не покорялся, а чтобы, напротив, все покорялись тебе – тебе дозволено все, чего бы ты ни пожелал. Не будь же милостивее священников и святее епископов. Мы сказали тебе перед лицом всех: да будет низложение Иоанна на главах наших! Подумай об этом, Августейший Государь, и не погуби нас всех, избавляя одного человека”. Они во второй раз привели доказатель­ство, которое подействовало на него, – свою ответственность перед небесным правосудием, – страх оставил его, и он решился.

Пятидесятница в 404 году была 5 июня, а две недели спустя, на рассвете, многочисленные отряды войска начали располагаться в раз­личных местах вокруг храма и архиепископского дворца. В полдень, или несколько ранее, нотарий Государя, по имени Патрикий, явился к архиепископу с таким приказанием: “Акакий, Антиох, Кирин и Севериан приняли на себя ответственность за твое осуждение: поручи свое дело Богу и уходи отсюда безотлагательно”. Такой приказ, кото­рый самими выражениями своими показывал, что опасения Аркадия прекратились, был ясен и, по словам историка, “не терпел возраже­ний”.

 

ПРОЩАНИЕ ЗЛАТОУСТА В ХРАМЕ СВ. СОФИИ

Иоанн дал знак нескольким епископам и клирикам, там присут­ствовавшим, что хочет пройти в церковь. “Пойдемте, – сказал он им, – помолимся, простимся с Ангелом этого храма”. Вступив в храм, он начал молиться. В то время, как святитель произносил молитвы, ему подали письмо от одного из начальников города, на которого он мог вполне положиться. “Поспеши, – писал ему его друг. – Люций, этот человек бесстыдный и дерзкий, поставлен недалеко отсюда, в общес­твенных банях, и готов схватить и выпроводить тебя силой, если ты откажешься или отложишь свое отправление. Городское население в необычайном возбуждении; поспеши уйти тайно, чтобы не было стол­кновения и кровопролития между ним и войском”. Он тотчас поднялся и приказал своим слугам оседлать и покрыть попоной свою лошадь и держать ее наготове у западных дверей, как будто готовился туда вскоре выйти. Приблизившись затем к епископам, он поцеловал двоих из них и, отвернувшись в слезах, сказал остальным: “Целую вас всех в лице этих; побудьте в святом храме, чтобы я мог немного успокоиться прежде, нежели уйду”. Потом твердым шагом направился он к крещальне, где были собраны его дьяконисы. Подозвав к себе Олимпиаду, Пентадию, Ампрукту и Сальвину – тех, которых особенно любил, Златоуст сказал им: “Подойдите, дочери мои, и слушайте меня внима­тельно. Что касается меня самого, чувствую, что все кончено: мой путь совершен; быть может, вы не увидите более лица моего. Даю вам одно только поручение: пусть ни одна из вас не нарушит того уважения, которым обязана Церкви. Кто-нибудь, возведенный на этот престол с общего согласия, без происков и властолюбия, будет моим преемни­ком; покоритесь ему, как бы мне самому, ибо Церковь не может оставаться без епископа. Заслужите тем милосердие и помяните меня в своих молитвах”. Женщины бросились к его ногам, целуя и обливая их слезами. Тогда, подозвав одного из священников, следовавших за ним, он сказал: “Удали их, чтобы скорбь их не возбудила народ”.

Прощание его кончилось. Быстро прошедши через церковь, святитель достиг восточных дверей, где отдался в руки солдат, которые увели его, скрывая от посторонних взоров. “Ангел церкви, – говорил Палладий, свидетель этой печальной сцены, – удалился вместе с ним”.

 

КРОВАВАЯ СХВАТКА В ЦЕРКВИ

Обычное присутствие лошади Златоуста у западных дверей в продолжение некоторого времени оставляло в заблуждении народ, терпеливо там дожидавшийся. Наконец, заподозрив неладное, некото­рые побежали к пристани и увидели, как лодка, на которой находился пленник с несколькими епископами и священниками, плыла по Босфору к Вифинскому берегу; другие, выломав потайную дверь в ограде, проникли в церковь. Они нашли ее охраняемой солдатами, которые заняли ее в ту минуту, как вышел Златоуст. Солдаты хотели оттолкнуть вошедших, число которых беспрестанно возрастало, но они сопротивлялись, и на плитах церковных началось побоище, обагрив­шее их кровью. Толпа, собравшаяся под портиком главного входа, услышав крик и бряцание оружия внутри церкви, подумала, что напали на архиепископа, и начала выламывать главные двери, но они были прочны и укреплены изнутри железными полосами и запорами. Началась настоящая осада: принесли ломы и огромные камни, полете­ли щепки, – народная волна ударила в двери с силой непреодолимой.

Встретившись лицом к лицу с другой массой, которая пробивалась к ним навстречу, толпа “смялась”; люди опрокидывали друг друга, и произошло смятение невыразимое. Кучи людей задушенных, раздав­ленных вскоре завалили и неф, и боковые части здания. Солдаты довершили сумятицу, пустив в ход оружие. В этом святом месте раздавались только проклятия и богохульства, крики угрозы и страда­ния; жиды и язычники, которых привлекло в толпу любопытство, поносили Бога христиан даже в самом алтаре. Немало прошло времени, пока смятение прекратилось, и тела убитых и умирающих были вынесены из церкви.

 

НАКАЗАНИЕ БОЖИЕ

Между тем волнение происходило не только на одной земле: надвига­лась одна из тех внезапных бурь, которые так часты в это время года в краях, прилегающих к Черному морю. Налетев с севера на город, она разразилась над Святой Софией, которую готова была потрясти до осно­вания. Можно было сказать, что небо и земля соединились для того, чтобы в этот несчастный день довершить бедствие. Толпа расходилась, и храм был почти пуст, как вдруг увидели яркий свет, блеснувший над кафедрой, с которой архиепископ Иоанн говорил свои поучения к народу, затем пламя, извиваясь змеей по столбам хоров, в один миг захватило полцеркви и стропила крыши. Столб искр и дыма поднялся над абсидой и, раздува­емый ветром, распространил пожар по остальным местам здания. Но этим дело не кончилось: пламя, выбившись из этого огромного горнила, увле­каемое порывами бури к югу, достигло здания сената и угрожало самому дворцу Императора, перекинувшись через площадь как бы огромным мос­том, под которым, если верить историкам, можно было пройти. Под дей­ствием огня крыша Курии растопилась, и расплавленный свинец, стекая ручьями во внутренность здания, раскалывал колонны, мраморные стены и статуи. Золото, серебро, бронза – все металлы, сплавившись, представ­ляли взорам лишь безобразную огнистую массу, и здание, лишенное опо­ры, внезапно осело. Помощь, своевременно подоспевшая, с большим тру­дом спасла дворец Императора, что до великолепных зданий по обе сто­роны площади, то они все были обращены в пепел. Так погибли два прекрасных памятника, один христианский, другой – языческий, гор­дость нового Рима, без надежды на возобновление в том же виде. Весь город был объят ужасом. Видя, как рухнул в пламя знаменитый хор Муз работы великих художников Греции, язычники воскликнули в порыве отчаяния: “Что делать Музам в наши печальные дни? Они оставляют нас по всей справедливости”. Но позднее, когда, разбирая обломки, откопали поверженные на землю и оставшиеся неприкосновенными статуи Юпитера и Минервы, древних хранителей храма, печаль сменилась радостью. “Вид их, – говорит один языческий писатель, – оживил сердца всех добрых в городе; в этом увидели предзнаменование того, что боги решились не удалять своего покровительства, и надежда начинала возрождаться... Впро­чем, – спешит он прибавить с чувством глубокой горести, – пусть будет так, как угодно их воле”.

И христиане, по крайней мере православные сторонники Златоус­та, нашли также некоторое утешение в одном чудесном явлении. Среди развалин храма и соседних зданий уцелела одна часовня, лишь едва почерневшая от пламени. То была домовая ризница архиепископа, ку­да поместил он богатейшие украшения своей церкви и святые сосуды, слишком драгоценные для ежедневного употребления, – словом, это была епископская сокровищница. Отыскав эти ценные предметы в риз­нице совершенно целыми и вспомнив, что на Соборе в Дубе одним из преступлений, возведенных на Златоуста, было расхищение церков­ных драгоценностей, друзья его увидели в данном обстоятельстве, и в самом деле странном, подтверждение того, что Сам Бог хотел засвиде­тельствовать миру невинность преследуемого и всю гнусность гоните­лей. Два константинопольских клирика, священник Герман и дьякон Кассиан, верные Иоанну Златоусту, немедленно побежали в импера­торский дворец, прося, чтобы была составлена точная опись найден­ного. Опись была составлена в двух списках при Студии, префекте города, Евтихиане, префекте претории, Иоанне, императорском казна­чее, квесторе Евстафии и при нескольких нотариях. Один список описи остался в руках суда, другой потребовали для большей верности Гер­ман и Кассиан и отвезли его в следующем году в Рим.

Пока эти обстоятельства происходили в Константинополе, Злато­уст следовал по Халкидонской дороге в Никею – в сопровождении отряда преторианских солдат, двух епископов и еще нескольких клириков, пожелавших быть при своем архиепископе.

 

 

 

Святитель Иоанн Златоуст, как характеризуют его современники и историки, был властным и строгим епископом, всей душой служившим Церкви. В то же время он был человеком нежным и любящим. Он страдал за любимых им людей. Его строгость возбудила против него ненависть в дни его благополучия. Враги обвиняли его в безнравственности на Соборе в Дубе (близ Константинополя). Мягкие и нежные чувства святителя по отношению к своим друзьям ярко проявляются на диаконисе Олимпиаде. Из писем Иоанна Златоуста к Олимпиаде видны святость и чистота побуждений.

Ниже приводится еще один отрывок из книги О. В. Орловой “Крестный путь Иоанна Златоуста”, характеризующий эти отношения.

 

 

О ДИАКОНИСЕ ОЛИМПИАДЕ

Властный епископ, строгость и энергия которого возбудили против него столько ненависти в дни его благополучия, является здесь другом самым нежным, которого страдания им любимых людей мучат в изгнании более, нежели жало преследования. Отважный служитель Церкви почти теряет присутствие духа при одной мысли, что лучший друг его за него терпит страдания. Письма Златоуста, можно сказать, показывают, что в нем в действительности было два человека: один – великий для всех веков своим словом, вождь непоколебимый, неуступчивый в борьбе с врагами Церкви, в борьбе нашедший и гибель свою; другой – мягкий и нежный, бесконечно нежный к своим друзьям, милосердый к врагам, даже тогда, когда видит в них бич, подъятый десницей Божией на Церковь и на него самого. Слияние этих обоих людей, несомненно, делает из кукузского изгнанника одну из величай­ших и святейших личностей, которые когда-либо появлялись на сцене мировой истории.

 

* * *

Никея, в которую Златоуст прибыл в последних числах июня, доставила ему успокоение, необходимое после такого утомительно­го пути. Освежительные ветры Асканийского озера мало-помалу уменьшили силу лихорадки, его снедавшей; этот большой город предлагал ему и все желательные способы ле­чения, в особенности ванны, которые сделались для него первой необходимостью. “Во­здух Никеи восста­новил меня”, – писал он Олимпиаде. Если он нашел здесь здоровье, то не нашел того, чего желал наравне со здоровьем, – писем от лучших друзей своих, напри­мер, от священника Тигрия и в особенности от Олимпиады, своей духовной дочери, нежной наперсницы его страданий, благодаря которой нам известны не только его действия, но и самые задушевные его мыс­ли в изгнании – с отъезда из Константинополя до самой смерти. Отсутствие писем досаждало ему; он не скрывал этого. То обвинял он своих друзей в равнодушии или, по крайней мере, в жестокой небрежности, то представлял себе, что они больны или запут­аны в его несчастье. Он негодовал преимущественно на Олимпиаду и мог бы простить ее молчание лишь в том случае, если бы она лежала на смертном одре. Говоря о дружбе, которая связывала Златоуста с Олимпиадой, можно сказать, что никогда привязанность, более живая и трогательная, не суще­ствовала между двумя существами, сближенными только узами духовными. То был один дух в двух телах, или то были две подобные души, взаимно друг другу подчиненные. Это выражения самого великого учителя нравствен­ности, которые употреблял он, когда хотел определить любовь христианскую.

Любовь Олимпиады была нежна, и преданность ее достигала крайних пределов: сильная до героизма в собственных страданиях, она была слаба до самого малодушного упадка духа перед страда­ниями человека, бывшего ей и другом, и отцом, и небесным вождем, почти Богом. Любовь Златоуста, энергичная и властная, поддержи­вала Олимпиаду в минуты ее слабости, как нежное растение, которое нуждается в опоре. Управление этой душой, ему преданной, было для Златоуста одной из самых драгоценных и настоятель­ных обязанностей. Мы увидим, что в самые тяжкие дни своего изгнания он посвящал часть досуга, оставляемого ему заключением, на то, чтобы нежными увещаниями и часто жестокими укорами побороть ее сомнения в Провидении. Два последних его сочинения посвящены подтверждению того, что постигшее его преследование есть милость, ниспосланная свыше, за которую друзья его должны благословлять Бога, как он сам любит делать это. Оба эти трактата, сочиненные в башне крепости, написал он для Олимпиады.

Олимпиада, вступив в Константинопольскую церковь диаконисой, посвятила на дело, ею избранное, и деньги, и свой вес в обществе, и все силы ума и высоких познаний. Нектарий, сам человек света и достойный ценитель заслуг Олимпиады, выбрал ее своей советницей, а Златоуст – советницей и другом. Она проводила счастливые дни между бедными и церковью, гордясь тем, что связана с таким великим человеком, на которого смотрела как на отца и наставника, – и вдруг переворот, произведенный злыми страстями Евдоксии, все нарушил, внес раскол в Церковь, изгнал Златоуста и рассеял его верную паству. Олимпиада не одна пострадала от последствий этого гонения.

Ей было тогда 36 лет, и следы красоты, прославляемой современ­ными историками, конечно, еще не исчезли, несмотря на суровость и лишения, которые она переносила. Зрелище бури, разразившейся надо всем, что она уважала и любила, поразило ее и изумлением, и горем. Олимпиада не могла видеть без глубокого потрясения чистосердечной веры своей ниспровержение всех основ, мучения добрых, победу злых, торжество клеветы над невинностью, осквернение святилища, остав­шееся без возмездия со стороны небесного правосудия. Увидев, что бесчестные доносчики нагло величаются своей роскошью и благоден­ствием, когда имя того, кто заслуживал благословение всего христи­анского, мира, было проклинаемо в его собственной Церкви, она спрашивала себя: да есть ли уж Провидение, направляющее ход земных дел, уж не покинул ли Бог Церковь Свою? Она тщетно боролась в молитвах против своих сомнений, ужасавших ее, заклиная Бога явить Свое правосудие и тем подкрепить веру чад Своих. Эти душевные грозы почти лишили ее рассудка. Она впала в нравственное изнемо­жение, из которого выводили ее разве какие-нибудь сильные потрясе­ния, которые выталкивали ее на поприще событий, как, например, обвинение в поджоге и допрос префекта, или получаемые ею от Златоуста побуждения к труду для друзей или для него самого. Книги, даже духовные, прежде так усердно ею читаемые, не доставляли ей более утешения. “Не услышу я более, – говорила она, – голоса Божия из этих золотых уст...” Здоровье не вынесло внутренних потрясений, ею овладела непрерывная лихорадка, потом отвращение ко всякой пище и движению. Вскоре Олимпиада не покидала постели, к которой ее приковала горячечная бессонница, а если она и оставляла постель, то лишь для того, чтобы броситься на пол и плакать, – словом, она изнемогала и душой, и телом.

Болезнь, снедавшая Олимпиаду, была известна языческой Греции, которая называла ее меланхолией; великие греческие врачи приписы­вали ее испорченности соков и искали физических лекарств для ее излечения. Евреи почитали ее болезнью души, наказанием Божиим, ужаснее смерти. Иегова в книге Второзакония, поименовав все бичи, которыми Он угрожал евреям за неверность Ему: рабство, моровую язву, проказу, голод, который побудит матерей пожирать собственных детей своих, прибавляет, как “венец” всех бедствий: “и дам этому народу сердце, иссушенное печалью, взор унылый и потухший, душу, снедаемую скорбью”. Ветхозаветные пророки не раз испытывали припадки этого смертельного страдания при виде израильтян, глухих к их наставлениям, погрязших в преступлении. Илия, пораженный им, воскликнул с тоской: “Боже, прийми дух мой, я отдаю Тебе его!” А другой пророк прибавлял: “Прийми его, ибо лучше умереть, нежели жить так!” В Новом Завете это страдание было названо скорбью и свирепствовало с не меньшей силой. Христианство, столь озабоченное врачеванием духовным, нашло нравственные лекарства от этой болез­ни, которую считало нравственной, но скорбь от того не менее царила среди верующих. Она жила в пустыне с отшельниками, в монастырях с затворницами. Наконец, и гражданскому обществу не была она безынтересна, так же как и религиозному: она появлялась обыкновен­но после великих переворотов, сильных взрывов страстей, утраты великих надежд.

Эта ужасная болезнь, убивающая разом и душу, и тело, которую вследствие этого отцы Церкви объясняли кознями дьявола для нашего уловления, – эта болезнь не ускользнула от проницательного взгляда Златоуста: он наблюдал в письмах Олимпиады первые ее признаки, потом увидел их возрастание, попытался бороться с ними, и недоста­точный успех этой борьбы ему показал, насколько была сильна опасность. “Сестра моя, – воскликнул он в одном из писем, – ты хочешь умереть, я вижу это!” И она действительно умирала, но он решился, среди бедствий и забот изгнания, извлечь эту дочь его сердца из бездны, в которую влекло ее с неудержимой силой.

Как врач искусный, святитель ищет причину болезни, чтобы найти средства для исцеления. Он увидел, что скорбь Олимпиады происте­кала из двух источников: из церковных беспорядков, которые день ото дня умножались, и от их взаимной разлуки. Про­тив каждой из этих причин он употребил особое лекарство: против первой – рассуждение и тексты Священного Писания, против второй – доказательства самой трогательной привязанности и надежду на свидание. Рассмот­рим последовательно обе части его утешения, распределив их как бы на два отдела, хотя они в письмах перемешаны между собой.

Прежде всего, Златоуст приступает к рассмотрению важного вопроса – бедствий Церкви, зрелище которых нанесло сердцу Олим­пиады столь глубокую рану, и он со всей силой нападает на эту склонность впечатлительных душ – соблазняться. Известно, что христиане обозначали этим словом состояние души, которая, будучи потрясена в своем уповании на Бога внешними событиями, ей непонятными, ставит свое ложное суждение выше веры и, таким образом, допускает уклонение от прямого пути. С этой-то опасностью, одной из величайших для христианина, святитель борется настойчиво в своих письмах к Олимпиаде, он даже сочинил в своем заключении особое рассуждение – с целью предохранить от этих искушений ложного разума как свою благочестивую подругу, так и других верующих, которые соблазнялись, подобно ей, событиями того време­ни. Эту слабость – ставить свое необдуманное впечатление или мнение наряду с неисповедимыми намерениями Того, Кто создал мир и животворит его, – Златоуст рассматривает как смертельную болезнь сердца и как ухищрения дьявола, потому что видит в ней лишь возмущение и безумие человеческой гордости. Верьте мудрости Бога, доверьтесь Его бесконечной благости и не судите Его – вот сущность его взгляда, который, в блестящем изложении, прилагает он к природе, человеческому обществу, даже к истории самой веры. Олимпиада, как он сообщает нам (и мы видим это, сверх того, из ответов на письма благочестивой диаконисы), была одарена умом прозорливым, воспи­танным чтением Священного Писания и тем, что тогда называли Божественной философией, но довольно упорным и склонным к противоречию. Итак, Златоуст имел дело с ученицей, которую побе­дить было нелегко, с больным, который оспаривал его лекарства. И он возвращается в несколько приемов к одному и тому же и на важнейшем горячо настаивает.

Правда, Церковь терзается, ее вожди изгнаны, хищные волки вторглись в овчарню и разогнали стадо, сильные мира поднялись против святилища и внес­ли в него злоупотребления и раскол. Что же? – восклицает он, – разве никогда не случалось подобного в мире? Разве Церковь Христова не возросла среди смут, и Сам Христос, от колыбели до могилы, не был окружен поруганием? А если это так, то зачем роптать, и что такое мы со всеми нашими жалкими страданиями, кода Сын Божий и Его апостолы принесли нам истину лишь посреди преследований и мучений?

Да и что преследование, и что страдания этого мира? “Поверь, дорогая и досточтимая жена, – пишет святитель, – есть одно только зло – это грех, и нет другого блага, кроме добродетели, все остальное, счастье или несчастье, как бы его ни называли – один дым, призраки и мечта... Другими словами, зло в нас самих, мы его производим; мы сами создаем его собственным нашим падением; а что вне нас, не может возобладать над нами, если мы останемся тверды в уповании на бесконечную мудрость и благость Всевышнего.

Рассмотрим твою мысль, когда она смущается раздорами, которые нас обуревают. Твои друзья страдают от них, и ты от них страдаешь, и плачешь о стольких бедствиях, которых ни цели, ни исхода, вероятно, не видишь. Мрачные и черные мысли осаждают тебя, ты впадаешь в отчаяние, потому что ничего не понимаешь во всем, что происходит. О, я не хочу укрывать зло, тебя ужасающее, не хочу ни отрицать, ни умалять его, я хочу, напротив, чтобы ты рассмотрела его таким, каково оно есть, т. е. более ужасным, более глубоким, каким оно тебе еще не кажется. Да, мы плывем среди необъятной бури. Корабль, влекущий нас, носится без управления по воле разъяренного океана. Половина его матросов в воде, их трупы качаются перед нашими взорами на поверхности волн, другую половину ждет гибель. Нет более парусов, нет более мачт; весла брошены, кормило сломано, и кормчие, сидя на скамье, обняли колени руками, не зная, что предпринять, и находя силы для одних только стенаний. Темная ночь скрывает все – до подводной скалы, на которую они несутся, и до слуха их доносится только оглушительный рев валов. Само море из недр своих поднимает мерзостных чудовищ, которых извергает на корабль к великому ужасу плывущих... Тщетно пытаюсь я выразить обилием этих образов множество бедствий, нас одолевающих, ибо какой же человеческий язык мог бы передать их? И все-таки я, который должен бы смутиться ими более, нежели кто-нибудь, я не покидаю надежды: я поднимаю взоры к Высшему Кормчему вселенной, Кому не нужно искусство управления среди бури...”

Итак, отчаиваться не должно, должно постоянно помнить следую­щую истину: одного только несчастья следует страшиться в мире – греха и слабости духа, которая приводит к греху, все прочее – мечта. Ковы и вражда, обманы и клевета, оскорбления и изветы, хищение, заточение, острые мечи, взволнованные моря, война в целом мире – все это ничто и не может смутить душу бодрствующую. Апостол Павел учит нас этому, говоря: “Видимые вещи временны”. Зачем же стра­шиться как действительного бедствия случаев, которые уносятся временем, как вода увлекается рекой?..

“Но, – продолжает святитель, – скажут: “Такое бедствие – бремя жестокое, тяжелое!” Конечно, но взглянем на него с другой сторо­ны и научимся его презирать. Оскорбления, презрение, насмеш­ки, обращаемые на нас врагами, что они в самом деле? Шерсть истлевшего плаща, который точат черви и время истребляет. “Однако же, – прибавляют, – посреди этих испытаний, постигающих мир, многие погибают и соблазняются”. Справедливо, и это много раз случалось, но после гибели, смерти и соблазнов порядок восстанавли­вается же, воцаряется тишина, и правда возобновляет свой прежний путь. Вы хотите быть мудрее Бога! Вы исследуете повеления Прови­дения! Поклонитесь лучше перед законом, Им предписываемым, – не судите, не ропщите, повторяйте только с апостолом: “Глубина намерений Божиих, кто может постигнуть вас?”

Если представить себе человека, никогда не видев­шего ни восхода, ни захождения солнца, не соблазнился ли бы он, увидев, как исчезает дневное светило с небосклона и ночь охватывает землю? Он подумал бы, что Бог его покидает. А тот, кто видел только весну, не соблазнился ли бы он, увидев наступление зимы, этой смерти природы? Он подумал бы, что Бог, отрекаясь от Своего творения, оставляет мир, Им созданный. И тот, кто видит, как сеют семя в землю и как это семя изгнивает под землей и инеем, не соблазнится ли он, спрашивая: для чего погибло это семя? Но позже он увидит его возрождение в желтеющих нивах. Другой увидит солнце, восходящее вновь на небосклоне, и весну, снова сменяющую зиму. Эти люди раскаются потом в своем ослеплении и преклонятся с благоговением перед порядком, установленным Провидением. Так и в нравственном мире, и в событиях жизни: достаточно наблюдать их, чтобы вскоре убедиться со скорбью, что подобное сомнение есть просто богохульство.

Но даже история нашего искупления разве не ок­ружена соблаз­на­ми? Каким предметом искушения должен был быть этот Божественный Младенец, обернутый пеленами, лежащий в вертепе, принужденный покинуть ясли, служившие Ему колыбелью, для того, чтобы бежать к народу чужеземному! Не могли ли многие сказать при виде бедного семейства Иосифова, само себя изгнавшего: “Как? И это Спаситель чело­вечества, Царь неба и миров, Сын Божий?” И они должны были бы соблазняться. Позд­нее, когда этот Младенец возвратился из изгнания и возрос, непримиримая война возгорелась против Него отовсюду. Сначала ученики Иоанна преследуют Его своей завистливой враждой. “Учитель, – говорят они Предтече, – Тот, кто был с тобой за Иорданом, крестит ныне, и все приходят к Нему!” – слова зависти, внушенные духом злобы.

И когда Иисус начинает творить чудеса, сколько клеветы против Него и сколько соблазнов для слабых! “Ты самарянин, – кричат ему со всех сторон, – и дьявол овладел Тобой!” Его обвиняют в том, что Он любит хорошую пищу и вино, людей нечестивых и развращенных. Видя Его беседующим с женщиной, Его называют пророком ложным. “Если бы Он был пророком, – шептали со всех сторон, – то знал бы, что за женщина говорит с Ним”. При одном появлении Его скрежетали зубами, и не одни только иудеи пылали к Нему враждой... “Сами братья Его, – замечает евангелист, – не веровали в Него”.

Олимпиада возражала в оправдание своей скорби, что многие, уступая гонению, впадали в заблуждение и раскол. “Разве ты дума­ешь, – возражал Злато­уст, – что не было учеников, соблазнившихся при виде Креста?.. Сам суд, бичевание, осмеяние царского до­стоинства, а распятие – какой соблазн должны были произвести они! Христос покинут Своими учениками; вокруг Него не видно ничего, кроме оскорблений со стороны солдат или черни, насмешек и злосло­вия. “Если Ты Сын Божий, – кричали Ему у подножия Креста, – то сойди с Креста, и мы уверуем в Тебя”. Но верхом оскорбления, превосходившим всякие измышления нечестия, было предпочтение вора, разбойника, запятнанного кровью. “Кого хотите: Христа или Варраву?” – “Варраву! – кричит весь народ иудейский. – Хотим Варраву, а Этого распни, распни Его!” Была ли когда-нибудь смерть более позорная? И Он умирает одинокий, без учеников, один только разбойник, товарищ по казни, исповедует Его с креста своего. Нет, никогда все соблазны, вместе взятые, не могли сравниться с таким соблазном. Само погребение Его есть милостыня... Вот как Истина, ниспосланная с небес, получила свое начало на земле: ее путь был окружен обстоятельствами, которые были для сильных испытанием и гибелью для слабых. Она осуществила Божественное слово, ею самой произнесенное: горе соблазняющемуся!

Жизнь апостолов и евангельская проповедь также не избежали соблазна и гонений. Апостолы рассеиваются, бегут и скрываются, проповедуют во мраке, и все же вера процветает, она распространя­ется быстро силой чудес, ознаменовавших ее рождение. Один из них спускается в окно, чтобы избежать смерти; нужен ангел, чтобы освободить других заключенных, закованных в цепи. Когда сильные мира их прогоняют, нищие, ремесленники принимают их. Они окруже­ны благоговейным попечением торговок пурпуром, делателей шатров, кожевников, в отдаленных кварталах города или на берегах моря.

Таков был путь, предначертанный Самим Богом в Его несказан­ной мудрости. Когда апостол Павел просил у Него тишины и мира для успехов своего проповедания, Бог отвечал ему: “Тебе достаточно Моей благодати, ибо Мое могущество совершается в немощах...”

“Теперь, благочестивая и достоуважаемая жена, – продолжает автор этих утешений, – если ты выделишь счастливые события из множества наших бедствий, то хотя и не найдешь там знамений и чудес, но наверно признаешь в них чудесную связь путей Провиде­ния. При всем том, Олимпиада, не нужно, чтобы ты принимала все из уст моих без всякого с твоей стороны усилия. Оставляю тебе поискать и соединить эти различные черты небесного покровитель­ства, сравнивая их с нашими бедствиями. Такой труд, спасительный для души, поможет разогнать твое уныние, укрепить твою ве­ру, и ты почерпнешь из него большое облегчение в своих скорбях”.

Таково содержание первого письма Златоуста к дорогой диаконисе, по крайней мере, того, которое помещается впереди других старейшими издателями собрания этих писем. Нельзя не видеть, сколько в нем намеков на собственное положение изгнанника, на его действительные лишения и страдания, на злобу его врагов. Нельзя не видеть также, как, увязывая свое мученичество с общими предначер­таниями Божиими относительно Церкви, еще не доступными взорам, он наперед принимает все их последствия как благо, с верой и мужеством. Зачем же отчаиваться, когда претерпеваешь менее, и не почерпать твердости в словах того, кто претерпевает более? И как можно осмелиться роптать и падать духом, когда Сам Сын Божий не иначе возвещает здесь на земле Свое Евангелие, как среди гонений и соблазнов?

По-видимому, врачевание не оказало всего того действия, какого ожидал врач, и письма Олимпиады выражали все еще глубокий упадок духа. Но Златоуст не отчаивался и написал второе письмо, не менее пространное, чем первое, но касавшееся предметов отдаленных от основной его мысли.

“Мне слишком ясно, – писал он ей, – что скорбь и уныние упорно владеют тобой, потому хочу тебе писать еще. О, если бы это письмо могло принести более утешения твоему сердцу и укрепилось бы твое здоровье. Смелее! Хочу вновь и иными средствами стряхнуть этот печальный пепел, которым покрылась ты. Душевный пепел, как и материальный, производит с ужасающей силой гибельные действия: прежде всего он потрясает зрение и, наконец, разрушает его совершен­но... Удалим же его со всевозможным старанием, чтобы ясно видеть все, что окружает нас, но и ты потрудись со мной, не лишай меня твоего содействия. Врачи телесных болезней, сколько бы ни оказывали свое искусство всеми им известными способами, но если больные не содействуют им со своей стороны, то лекарство остается недействи­тельным; то же и в болезнях духа...

“Я очень бы желала действовать, – пишешь ты, – но не могу. Страдание сильнее меня. Я не могу рассеять эти густые облака, которые окутывают меня, несмотря на все мои старания удалить их”. Всё это призраки – пустые отговорки, потому что мне известна возвышенность твоего ума, сила и благочестие твоей души, мне известна сила твоего благоразумия, средства твоей философии; я знаю, наконец, что победа над этим яростным морем скорби и возвращение ясности сердца – в твоей власти... Что же делать в таком случае? Когда ты услышишь, что одна Церковь пала, другая колеблется, третья жестоко поражена волнами и грозит погибнуть в них, что во многих Церквах волк вместо пастыря, морской разбойник вместо кормчего, палач вместо врача, тогда, конечно, дозволительно тебе опечалиться, потому что нельзя видеть такие вещи без скорби, но не огорчайся же выше меры. Если о наших собственных грехах, в которых мы должны дать отчет, нет необходимости и не хорошо огорчаться слишком, тем более бесполезно, гибельно, даже нечестиво впадать в уныние и отчаяние из-за греха других...”

По этому поводу Златоуст приводит в пример апостола Павла, который, изгнав из Церкви одного христианина, виновного в большом преступлении, позволил ему возвратиться, чтобы его не погубила чрезмерная скорбь, плод раскаяния.

“Скажи же мне, Олимпиада, – продолжает он, – если апостол не допустил, чтобы человек, столь преступный, погрузился в печаль, если он прибег к самой крайней мере – прощению, чтобы остановить эту гибельную скорбь, убежденный в том, что всякое излишество от дьявола, то не крайнее ли безрассудство и безумие впадать в уныние из-за греха других?.. Если ты скажешь мне еще: я хочу, но не могу, то я повторю тебе: пустые отговорки, доводы неубедительные! Когда на тебя нападут черные мысли или ты услышишь какое-нибудь известие, способное пробудить их в тебе, погрузись в глубину твоей совести и подумай о страшном дне, когда наступит всемирный суд... Пред Тем, Кто не нуждается ни в обвинителях, ни в свидетелях, никто не отвечает за другого, у каждого свои дела, каждому особый приговор. По­думай об этом и противопоставь спасительный страх этому унынию, орудию дьявола, и тогда начинай бой с твердостью. Достаточно немного решимости, чтобы темная оболочка исчезла быстрее паутины...”

Для чего же Олимпиаде смущаться грехами других? Будучи гонимой, пошла ли бы она на смерть за преступления гонителей? Олимпиада может предстать такой, какова она есть, безбоязненно и перед Страшным судом. Чья жизнь чище ее жизни, чье сердце великодушнее, чья рука щедрее, и кто, получив свыше дары самые прекрасные, сделал из них более прекрасное употребление?

Для того, чтобы поддержать благородную женщину, увлекаемую к гибели пагубным ослаблением духа, вдохнуть в нее доверие к самой себе, поднять ее, наконец, в ее собственных глазах, Златоуст востор­гается совершенствами этой дочери своего сердца. Он показывает ей, какова она, какой была с самого своего детства, и насколько, осознав свои заслуги, должна она признать себя выше жалких бедствий, ее гнетущих. В порыве желания быть выслушанным, он не отступает и перед святой и благородной лестью, той лестью, которая состоит в возвеличении сил того, кому предстоит великая битва, чтобы поста­вить его на известного рода уровень с трудностями, его ожидающими.

Картина, которую Златоуст рисует по этому поводу, интересна для нас в особенности потому, что она нам изображает Олимпиаду такой, какой она представлялась ему самому; и действительно, для него это была почти не женщина, это было уже существо ангельское, и такое-то существо дозволяло над собой господствовать мнимым бедствиям, в глазах мудреца достойным презрения!

Святитель приступает к исчислению добродетелей, чудную сово­купность которых и представляет в своей картине. Он превозносит чистоту ее жизни, которая, будучи посвящена целомудренному вдов­ству, заслугой равняется жизни дев, посвященных Богу, затем следует ее милосердие, превышающее само девство, благотворительность, в которой Олимпиаде принадлежит несомненное первенство, и терпе­ние. Испытания как бы умножили это терпение, и ничто не могло его ослабить. Целая речь, даже целая история не в состоянии рассказать о всех скорбях, тяготевших над нею с юности: преследование ее близких, преследование чужих, великих и малых, ее друзей и врагов, не исключая и священников, – каждый эпизод этих печальных происшествий доставил бы неисчерпаемый предмет для ее прославле­ния. Что сказать еще о ее добровольных лишениях, измождениях, постах, борьбе духа с плотью?

“Слова “трезвость” и “воздержанность в пище” совсем не приме­нимы к тебе, благочестивая и достопочтенная жена, – пишет он ей, – нужно найти другие, нужно возвысить язык, чтобы передать идеальное совершенство твоей жизни. Какое слово выразит строгость твоих святых бдений? Ты победила сон для молитвы, как покорила голод для поста, и для тебя стало так же естественным бдение, как для других сон; твоя благотворительность и милосердие, более пламенные, неже­ли распаленное горнило, разнесли твою славу за края морей. Изобра­зить твою жизнь – значило бы открыть и развернуть перед взорами целое море чудес; я, может быть, попытался бы сделать это, если бы не имел здесь цели еще более полезной и важной: тебе помочь и излечить тебя”.

В этом письме Златоуст снова касается роскоши женщин в столице Востока, роскоши безумной, которая далеко отставляет за собой сумасбродства Рима и всего Запада. Олимпиада всегда отличалась скромностью и презирала наряды – достоинство, конечно, очень похвальное в знатной женщине, которой приходилось для его осущес­твления идти наперекор не только всеобщему обычаю, но и примерам своего семейств, в то время, когда эта страсть к нарядам, в соединении с кокетством заразила в Константинополе даже и бедных наравне с богатыми, не исключая и дев, принадлежащих к Церквам.

“Умы посредственные, – говорит Златоуст, – могут низвести скромность женщин на последнюю ступень их заслуг; я же помещаю ее на первом месте. При внимательном рассуждении убеждаешься, что эта добродетель от тех, кто ее осуществляет, требует не только возвышенности духа, но мудрости поведения. Не один Новый Завет предписывает скромность словами апостола Павла, который запреща­ет женщинам, даже замужним, серебряные украшения, равно как и драгоценные ткани. Не иначе высказывается и Ветхий Завет, хотя в нем и не встретишь ничего подобного этой Божественной философии, которая руководит нами теперь, и хотя Бог ведет там людей только неясными образами к устроению внешнего общества. В самом деле, прислушайтесь, с какой силой пророк Исаия бичует роскошь женщин в обществе израильтян. “Глас Бога против дщерей Сиона! – воскли­цает он в священном гневе. – Ибо они возгордились, подняв высоко голову, со взглядами, полными жеманства, влача низко складки одежд, величавой поступью, гремя цепочками ног своих, – и Господь унизит дщерей Сиона. В прах обратятся твои благовония, веревка будет тебе дана вместо пояса, прекрасный убор спадет с головы твоей, и будешь ты лысая за дела твои”.

Исчисляя вред, производимый этой болезнью духа во всех классах византийского общества, Златоуст переходит к монахиням, которые, несмотря на грубые ткани своей одежды, соперничают в кокетстве с женщинами, обвешанными золотом и шелком. “Посмотри, – говорит он, – на эту девственницу, одеяния которой дышат негой и туника которой распущена и волочится по земле: своей походкой, звуком голоса, движением глаз и нарядами она действует как смертоносный яд, привлекая взоры, возбуждая страсти, и вырывает таким образом пропасть под ногами проходящих! Можно ли назвать ее девственни­цей, и не решитесь ли вы скорее отнести ее к числу развратниц? Она опаснее самих развратниц...”

Смирение в подвигах было главнейшей добродетелью Олимпиады, по крайней мере, в нем она не имела соперниц. С каким великодушием сердца, с какой непоколебимой твердостью, с каким возвышенным презрением она встретила обвинения обвинителей и палачей, когда была призвана на судилище префекта по обвинению в поджоге. Это дерзкое посягательство на честь такой женщины привлекло на мужественную диаконису удивление всего христианского мира, и слава разнесла ее подвиги до пределов империи. В Церквах, верных Православию, только и было речи, что о ее славе и торжестве, так именно выражались об этом. Златоуста известила прежде всего народная молва об этом героизме его друга, ибо Олимпиада гнушалась величаться поступком, в котором видела лишь простое исполнение долга. И когда Златоуст хотел приветствовать ее, употребляя именно эти выражения: “слава” и “торжество”, Олимпиада укорила его. “Что ты говоришь мне о славе и торжестве? – отвечала она ему. – Я так же далека от всего этого, как мертвые от живых”. – “Как? – возражает Златоуст в письме. – Ты не воздвигла трофеев невинности гонимых? Ты не одержала великой победы и не надела венца, который цветет вечно? Ты утверждаешь, что так же далека от этих трофеев, как мертвые от живых; твои слова доказывают мне лишь то, что ты сумела попрать ногами чувство гордости, но на поприще, орошенное твоей кровью, взирает вселенная. Ты изгнана из своего дома и Отечества, разлучена с друзьями и близкими, ты познала изгнание и вкушала ежедневно горечь смерти не потому, чтобы человек действительно мог испытать смерть много раз, но потому, что ты прочувствовала ее столько раз своим сердцем; и под давлением настоящих бедствий, и в ожидании тех, которыми грозило будущее, ты возблагодарила Бога, Который дал на них соизволение в Своей мудрости”.

Он прибавляет следующее великолепное сравнение в подкрепле­ние своего рассуждения: “Подумай, дорогая и достопочтенная жена, что в борьбе дух человеческий укрепляется самими испытаниями, ко­торые он претерпевает. Такова природа скорбей: они возносят превыше всех страданий тех, кто их испытывает спокойно и велико­душно. Деревья, вырастающие в тени, лишены крепости и становятся неспособны производить плоды; те же, которые предоставлены всем переменам воздуха, порывам ветра, лучам солнца, полны силы, одеваются листьями и покрываются плодами; морские крушения производят моряков... Повторяй это чаще себе самой, несравненная Олимпиада, говори это тем, кто вместе с тобой ведет эту великолепную борьбу. Не допуская себя до отчаяния; оживи мысли других, научи их презирать пустые тени, призраки ночи, мечты, грязь, ими попираемую; научи их презирать этот дым лету­чий, не смотреть на паутину, как на действительное препятствие; научи проходить, не останавливаясь перед травой, готовой истлеть, ибо что же другое, как не все это, наши земные благополучия и бедствия?..”

Одно время Златоуст мог подумать, и подумал даже, что его старания увенчались успехом: письма Олимпиады показывали более спокойствия и решительности; она утверждала, что излечилась или на пути к излечению. Итак, Златоуст “взял приступом”, как он выражал­ся, “крепость ее скорби”, но он был лишь за первой ее стеной, и ему предстояло много труда, чтобы овладеть всей этой крепостью.

Помимо этих общих причин, низвергнувших Олимпиаду в бездну скорби, была другая, частная и чисто личная причина – их разлука. Златоуст часто возвращается к этому предмету, и со значительной настоятельностью, чтобы показать, что в его глазах эта причина была в числе важнейших. Скорбям о нестроениях в Церкви он противопос­тавляет лекарства общие, назначение которых – утвердить веру в Божественное Провидение, укрепить душу против ударов случайнос­тей, которые в конце концов оказываются не чем иным, как призрака­ми и дымом, доказать, что истинное счастье состоит в довольстве самим собой здесь, на земле, и в ожидании вечной награды там, на Небе, что в сущности гонитель жалок, достоин же зависти – гонимый. Скорби же от разлуки с духовным отцом и другом святитель противопостав­ляет одно лекарство – надежду, даже уверенность, что их разлука окончится. И он испытывает такую же печаль вследствие разлуки, он не скрывает этого от Олимпиады, а напротив, пользуется этим, как одним из средств, для ее утешения.

Златоуст советует ей размышлять над его сочинениями, там она может еще слышать и видеть его; потом он будет писать ей длинные письма, он сочиняет для нее или, по крайней мере, ради нее рассуждения, которые она должна перечитывать беспрестанно и притом вслух, если позволят ей силы. Так он старается рассеять ее страдания и святым попечением утешить кроткую женщину, для которой он был духовным отцом, вождем, другом, последней и хрупкой опорой в жизни, полной испытаний.

В одном из своих писем (во 2-м) святитель излагает свое учение о духовной дружбе.

“Не одни общественные бедствия, – пишет он, – служат источ­ником твоих страданий, я знаю это очень хорошо, дорогая и достоува­жаемая жена, наша разлука также горький их источник. Хотя я не более как былинка, но я слышу отсюда, как ты вздыхаешь и повторяешь всем: “Его слово не раздается в ушах наших; мы не имеем более счастья внимать его поучениям; лишенные небесного учения, мы осуждены умереть с голоду, о котором говорит пророк Амос”. Что отвечать на это? Прежде всего, скажу тебе, Олимпиада, что, если ты и не слышишь меня ушами, то можешь беседовать со мной, читая мои сочинения, что мне не помешает, сверх того, писать и особые письма, всякий раз, как только найду надежное лицо, с кем переслать их. Но твое желание слышать меня разве не может исполниться, и Бог не дозволит ли тебе опять увидеть меня? Зачем это сомнение? Нет, нет, не сомневайся – я знаю, что это будет. Я тогда напомню тебе, что это обещание дано тебе не без основания и не только для того, чтобы тебя успокоить пустыми словами. Если отсрочка для тебя томительна, то подумай, что ведь она не будет потеряна для награды, лишь бы она не вызвала никакого ропота...

Да, это – жестокая борьба, борьба, которая требует великодуш­ного сердца и ума, просвещенного истинной философией – перено­сить разлуку с существом, которое тебе дорого. Кто говорит так? Тот, кто умеет любить искренно и знает все могущество любви, поймет, что говорю я. Но, чтобы нам не заблудиться в поисках истинного друга, этого редкого и драгоценного сокровища, прибегнем прямо к святому апосто­лу Павлу: он откроет нам все величие битвы и всю силу души, нужные для того, чтобы ее выдержать.

Павел как бы совлек плоть и сбросил грубую телесную оболоч­ку – это был в некотором смысле чистый дух, обходящий вселенную. Он, казалось, освободился от всех страстей, подражая бесстрастию существ сверхчувственных, и жил на земле так, как бы он был уже на небе. Он охотно переносил бедствия этого мира и, как бы в чужой плоти, темницу и цепи, изгнание и злое обращение, угрозы и терзания, побиение камнями и потопление, словом – все возможные виды мучений; но когда и этот человек, нечувствительный к страданиям, увидел себя разлученным с душой, которая ему была дорога, то впал в такое смущение, почувствовал такую скорбь, что тотчас же покинул город, где не нашел друга, которого он пришел искать там.

“Когда я пришел в Троаду для проповедания Евангелия Христо­ва, – пишет он коринфским братьям, – хотя Господь и отворил мне ворота этого города, но мой дух не был покоен, потому что я не нашел там брата моего Тита. Потому, простившись с ними, я отправился в Македонию”.

Как же это, Павел? Заключенный в оковы, в цепях, растерзанный ударами и весь окровавленный, ты проповедуешь, крестишь, соверша­ешь Святое Таинство – и не пренебрегаешь ничем, чтобы спасти одного человека? А когда ты приходишь в Троаду, когда видишь поле, приготовленное для доброго сеяния, когда все тебе обещает свободный труд и богатую жатву, – ты отказываешься от того, что уже было в руках твоих? И никакой другой цели не имел, отправляясь в Троаду, “куда пришел проповедовать Евангелие”. – Никто тебе не противодействовал: “Ворота были мне открыты”, – пишешь ты и, несмотря на то, ты тотчас уходишь!

“Да, конечно, – отвечает он мне, – потому что я удручен скорбью; отсутствие Тита смутило дух мой и поразило унынием мое сердце до такой степени, что я должен поступить так”. Нам нечего догадыва­ться о причине его ухода; мы ее знаем достоверно, из свидетельства самого апостола: “Мой дух не был покоен, потому, простившись с ними, я отправился...”

Видишь ли, Олимпиада, не без жестокой борьбы переносят отсутствие друга, это горькое и страшное испытание, требующее благородства и твердости духа. Такую-то борьбу ты выдерживаешь  теперь. Вспомни, что чем она жестче, тем прекраснее венец победы и тем обильнее плоды мира, вот что должно усладить тебе тяжесть отсрочки, вот в чем уверенность награды.

О, без сомнения, недостаточно друзьям быть связанными узами духовными. Этим не ограничивается утешение разлученных. Они требуют также свидания, и если лишены его, то исчезает большая часть их счастья.

“Братья мои, – пишет тот же апостол македонянам, – лишенный вас на некоторое время телом, но не духом, я с тем большей горячностью желал видеть вновь лицо ваше, и я, Павел, желал этого неоднократно: но сатана воспрепятствовал этому... Вот почему, не будучи более в силах переносить это отсутствие, я заблагорассудил остаться один в Афинах и послал к вам Тимофея”.

Какая сила в каждом слове! Как блещет здесь ярким светом это пламя любви к ближним, пылавшее в нем! Выражение, которое он употребляет для обозначения своего горя, заключает в себе не только понятие о насильственной разлуке или о чувстве человека покинутого, но и положение отца, у которого похитили детей: вот что испытывал апостол.

Он как бы говорит друзьям, с которыми разлучен: “Я было подумал, что найду утешение в том, что связан с вами духовно, что сохранил вас в сердце своем, что видел вас недавно; но нет, этого недоста­точно; ничто из всего этого не разгоняет печаль мою”.

Чего же ты хочешь, скажи мне, чего же ты хочешь с такой силой? – Самой радости свидания с ними. “Я горячо желал увидеть лицо ваше”, – говорит он.

Что означает это, великий апостол? Ты, ради которого распят мир, и который распят ради мира, ты, который совлек с себя все плотские страсти, ты, в некотором смысле дух бестелесный, неужели ты до такой степени предался рабскому чувству любви и впал в зависимость от этого куска грязи, горсти земли, доступных чувствам? “Да, – отвечал он, – я не отрицаю этого, не смущаюсь этим, но скорее этим горжусь, потому что это – любовь к ближним, мать всякого блага, изливающаяся из души моей...”

Само присутствие детей его не удовлетворяет. Ему, сверх того, нужно видеть лицо их: “Желаю горячо увидеть лицо ваше”. Скажи, что это за странное желание? Неужели так, буквально, ты желаешь увидеть лицо их? “О, очень, – отвечает он, – потому что в лице обнаруживается человек”.

Душа, привязанная к другой душе, ничего не может выразить, ничего услышать сама по себе: я могу слышать дорогих мне лишь в личном присутствии их, могу говорить с ними. Вот почему я хочу увидеть лицо ваше: тут язык, истолкователь наших мыслей, глаза, в которых изображаются сокровеннейшие движения сердца. Только таким образом можно вполне сообщаться с любимой душой...

Будь уверена, Олимпиада, что ты снова увидишь меня и что ты будешь освобождена от этой разлуки. Окажи же мне свою привязан­ность, находя в моих письмах ту же силу, как и в словах моих, и ты мне окажешь ее действительно, если я узнаю, что письма мои принесли тебе все то благо, какого я тебе желаю. В чем же благо? В том, что в твою душу возвратятся спокойствие и радость, которые овладевали тобой, когда я был подле тебя, – это будет для меня великим утешением в ужасном моем одиночестве. Если ты хочешь вдохнуть в меня немного более мужества (а я знаю, что это твое самое пламенное желание), то извести меня, что ты рассеяла всю свою печаль. Этим ты вознаградишь, со своей стороны, мою преданность и любовь к тебе. Тебе известно, какое добро ты мне сделаешь и насколько утешишь сердце мое, если я уверюсь из твоих писем в том, что печаль твоя исчезла”.

Под влиянием этих нежных и настойчивых утешений душа Олимпиады прояснилась, по крайней мере, на некоторое время; она захотела жить – и ожила.